Лицо его — как лик детей из тех времен, когда в Иерусалиме,
багровом к вечеру, был Храм.
Он подошел к окну автомашины и сказал: Не уезжай!
Два слова… И в глаза ударил жар, все тело содрогнулось,
меч коснулся сердца.
И я ответил: Я не уезжаю… Но не сказал шоферу: Поверни!
И я уехал — вниз, все дальше вниз…
И предок мой пришел далекий,
И бархатной кипой из детства покрыл мне голову… Не уезжай!
Не покидают город-мать в осаде,
где Стена у подножья Святая святых.
Сгустились сумерки, кровь затемнела во мне,
и душе стало тесно.
— Я не уезжаю отсюда, никогда не уеду я больше…
Вот выжженные горные хребты,
укрытые ковром сухих колючек…
Жар слез моих и арфа вавилонских рек: вот эхо вечности.
Эти края, святые в трауре и в горечи сиротства, — мои,
И в конце лета пыль на винограднике ничейном —
собран виноград…
Эти края не описать словами, ибо они — сам образ,
Который надо видеть, пить, уйти в него,
Как те, что падали на меч свой испокон веков.
Я еду, еду…
Но не уезжаю никуда
Из этих гор, где начиналось детство…
Вот синеет, мерцая, морской горизонт Иудеи…
Я и есть тот ребенок,
что стоит у машины на горной дороге,
На том сторожевом посту, в Иерусалиме, исходящем кровью,
И говорит: Не уезжай! — всем, кто едет
К морским берегам…
Эти два слова — приказ и судьба всем, кто слышит.
Счастлив скиталец, который на зов их вернется.
Пер.с иврита Пинхас Гиль