Часть первая. КРУЖЕНИЯ

Часть первая. КРУЖЕНИЯ

May 7, 2004 Автор: Феликс Кандель - No Comments

В добрый час сказать, в худой – промолчать.

Закинем невод в волны житейские, поворошим палкой на дне, загоним в сети медливых с дремливыми, дождемся пока шустрые сами запутаются, да и потянем на себя, пуп надрывая.

Что выудим, то себе.

В одной стране и в одном дворце правил по совести мудрый и могучий царь Шолем, удачливый в делах своих, и была у него жена Блюма, с которой он жил в любви и согласии, был у него сын Ицик, которым он непомерно гордился, но не было у него покоя в тайниках сердца, – и оттого тот царь грустил -печалился…

В одном краю, с одной котомкой скитался по местам учения премудрый раввин реб Дувидл, плакальщик, заступник и великий утешитель, а Бася-раввинша выглядывала его из окна, с терпеливым нетерпением, потому что раввин и раввинша – это целая жизнь, раввин без раввинши – полжизни, а раввинша без раввина – вообще не жизнь…

В одном городе, у одной вдовы столовался тихий, ласковый, незлобивый Гершеле, что вечно ходил по стеночке и курице уступал дорогу, но по ночам тот Гершеле разговаривал с Небом, как мы разговариваем с вами, ибо было ему что сказать и были ему, конечно же, что послушать…

В одном штетле, на одном пустыре, в завалившейся развалюхе с прелыми половицами тянул лямку хилый, квёлый, изнуренный недоеданием Авремеле -без хлеба па столе, без полена в печи, без подушки иод головой, но

перед всякой едой – если такое случалось – он раскрывал настежь двери и зазывал голодного и бездомного…

В одном дворе, на одной ноге жил вприпрыжку смешной, дураковатый Исролик, путаник-недотепа, шейгец-сморкач-пыхтун, и этот Исролик был большой шлимазл…

Вот и улов! Не велик, правда, да у других и того нету.

Маленькая рыбка лучше большого таракана…

2

По утрам в Пинечке пел Бог.

Радостно и во весь голос.

Бог пел, а Пинечке Ему подпевал,

Пинечке – "Всё не как у людей".

Он жил в пушке, на базарной площади, возле караульной будки, и жизнь начинал на рассвете, как подарок получал от Неба. Землю, травы, цветы с облаками – в подставленные ладони.

Ты только сложи их ковшиком, и тебе отольет с избытком – "Удаляющий сон с глаз и дремоту с ресниц".

– Спасибо Тебе, Господи, Царь живой и вечный, за то, что по милости Своей возвратил мне душу мою…

А мог бы и не возвратить после сна.

Пинечке открывал глаза поутру, готовый к радостному удивлению, и был добр всякий день, весел, покоен и терпелив по мягкости сердца. Он знал наизусть заповеданное издавна и потому уберегался от соблазна. Не приходил на обед без приглашения. Не распоряжался в чужом доме. Не влезал непрошенным в посторонний спор. Не рассказывал тому, кто не желал слушать, – и обходили его неприятности, и немалые,

– Пинечке, – зарекали знающие люди. – Не добивайтесь уважения у врагов. Добром не кончится.

Но Пинечке это не касалось. Не было у него врагов. Не накопил про запас.

Папа у Пинечки, слабый ногами, жизнь прожил на отлёте, будто его и на свете не было. Читал Книгу, и Книга горячила его подобно вину. Скорбел по разрушенному Храму, и скорбь ослабляла и без того валкие ноги. Удостаивался Божественных видений – сквозь россыпь расступавшихся букв, и зримые образы проглядывали для него на закапанных воском страницах. Видел папа, как души праведников окунались в воды Шилоаха, чтобы омытыми вознестись в небесные обители. Видел и неумолимого ангела, что склонялся над всякой былинкой и повелевал ей: "Расти!" Видел Землю обещанную, свернутую папирусом, вес части ее и части частей, что укладывалась в изголовье Яакова: "Землю, на которой ты лежишь, Я отдаю тебе и потомкам твоим…"

– Пинечке, – говаривал папа, – Крепкие ноги – это хорошо. Но и на здоровых ногах можно прохромать всю свою жизнь.

Одни вокруг умирали от голода. Другие от зависти. Третьи – от наживы-ожирения. Папа у Пинечки умер от восторга, узрев за расступившимися буквами восхитившую его картину. Как солнце, луна со звездами водили ликующие хороводы – при рождении Ицхака у праматери нашей Сарры. Воды шумели, горы скакали, льды таяли от восторга! Бесплодные женщины забеременели в тот момент, к слепым возвратилось зрение, к глухим слух, к слабоумным – разум. Трепет рук. Сияние глаз. Шевеление губ. Огонь сжигающий. Пламя Божественное! И папина душа вознеслась от восторга на стрекозиных крыльях, тело оставив позади, непослушное тело с ущербными его ногами.

Папа прожил свой срок, не успевая благодарить: "Слава Всевышнему, есть жизнь на земле!" Сын пошел в папу…

Пинечке – приятный Богу и людям – выглядывал на рассвете из пушки и захлебывался восторгом на невозможное счастье, которого не заслужил. Жизнь проклевывалась заново, как почки проклевываются по весне, с каждым рассветом, с каждым глотком воздуха, и Пинечке не мог к этому привыкнуть. День неначатый, мир нетронутый, небеса незахватанные, и душа кувыркалась на радостях дурашливо шаловливым щенком.

На рассвете ходил по городу Мотке Шамес, молотком стучал в каждую дверь:

– Вставайте, евреи! Вставайте и славьте Создателя! На то Он вас и сотворил!

Мотке стучал и по пушке, гулко-торжественно, а Всевышний тут же прокашливался и начинал петь в Пинечке, переливчато и сладкоголосо. "Поддерживающий гнущиеся колени" рассвечивал мелодию трелями и руладами, "Подкрепляющий сердца сокрушенных" брал невозможные верха и исторгал в Пинечке радость, веселие и восторг. Куда там самым именитым канторам! Самые именитые могут постоять за дверью: Фиделе, Канарик, Пици-хазн. Бог пел, а Пинечке ему подпевал тихеньким, нестойким голоском, вспархивая то и дело, чтобы вылететь, наконец, из пушки, воспарить под самые облака и прилепиться к Творцу миров.

Но тело мешало. И башмаки. Да и грехи пудами, которые не стряхнешь.

Он даже фальшивил порой от восторга и подпускал петуха в согласованном хоре, по Бог прощал и не такое – "Выпрямляющий согбенных и укрепляющий усталых".

Бог пел, а Пинечке ему подпевал. – и было им вдвоем не скучно…

3

Рука судьбы тяжела, и в мелочах тягость се.

Жизнь обглодала Пинечке со знанием дела. Жизнь истощила и истончила без меры. Было его много в длину и мало в ширину, и оттого Пинечке легко и без натуги входил в пушку па базарной площади, будто ее нарочно отлили для него, как костюм стачали по мерке.

Жилья у Пинсчки не было.

Жена умерла.

Дети не народились.

С работой не ладилось.

Одной половиной лица Пинечке умел плакать, а другой смеяться, и на свадьбах до упаду веселил гостей, получая за это малые копейки:

– Гоп, гоп, выше, выше! Ест коза солому с крыши!..

С этого он и жил,

И еще с похорон.

"Живущий вовеки" насылает па пароды девятьсот три вида смерти, и во всякий миг чья-то душа в тоске кричит па весь мир, навеки расставаясь с телом.

Но у живых заложены уши…

На похоронах Пинечке изображал на лице плач сквозь плач, и женщины валились на могилы, как подкошенные, выплакивая слезы на три года вперед. На три?! На шесть лет вперед выплакивали они слезы, а назавтра опять натекало: плачь – не хочу.

– Как день уходит и не возвращается… – говаривал Мотке Шамес над каждой свежей могилой. – Знай, что ты уже умер и исключен из общества живых.

Если еврею этого не напомнить, он может и не приметить собственной смерти – в суете забот. Но подобного допустить нельзя ради мирового порядка.

Жителей не обходило стороной смертями, и Пинечке решал непосильную для себя задачу: и заработать хочется, и соседей жалко. Другое дело – свадьба: отплясывай – не хочу. Другое дело – веселый праздник Пурим!

– Знаете ли вы, что такое Пурим? Пурим означает, что не следует забывать про бедных. Подайте мне грош да и гоните меня прочь!

Но Пурим бывает не каждый день. Сегодня Пурим, а завтра его уже нет…

Пинечке не был записан в ревизских сказках и для властей как бы не существовал, бездомный и беспаспортный, – по Всевышний документы не спрашивал. "Исцеляющий больных" спрашивал добрые дела и заносил их на память в пухлую тетрадь с надписью; "Пинечке – всё не как у людей". "Делающий слепых зрячими" любил почитать перед сном, и эта тетрадь лежала у Него под рукой, на тумбочке.

– Нет, – говаривал Он, – не так уж и плохо. Кое-что и нам удалось.

Ангелы-служители согласно кивали головами, а свирепый Асмодей с петушиными ногами – царь демонов – кривил щеку и ухмылялся до времени…

4

В том городе было густо со сватами и жидковато с женихами, и это подталкивало на непродуманные поступки.

Всякое утро появлялся возле пушки несытый сват Меерке и облизывался заранее, в предвкушении обильной свадебной пищи.

Меерке – "Нет на него спроса".

– Где ж ты был раньше, когда молодость цвела и жизнь слаще сахара, – подпугивал он на подходе, – где ж ты был?.. Где ж ты был раньше, – подталкивал он на поспешное решение, – когда юность звала и сердце любовью пылало, – где ж ты был раньше, где ж ты был?..

Сват Меерке приходил затемно, пока не набежали конкуренты, хотя с Пинечки и не ожидалось великой корысти. Меерке слыл неудачником среди нищих, а это о чем-то говорит. У него не росла даже борода, что мешало, конечно же, успешной коммерции. Вернее, борода у него росла, и даже с избытком, но лишь в таких частях тела, что бородой не назовешь. Меерке был волосат до невозможного, повсюду, кроме подбородка, и выглядел недоростком рядом с собственным сыном, у которого кустилось на лице рыжее, буйное, косматое – квач для побелки. Меерке урчал обиженно голодным животом и яростно щипал подбородок, в невозможной надежде на удачу, но выщипывал одни только прыщи.

Выходя из дома, Меерке подсовывал под одежды маленькую подушечку, чтобы выпячивалось кругленькое брюшко. К сытому свату больше доверия, а у тощего свата и товар – упаси Боже – снулый, халявый, прыщавый, а то и с выкидышем: Господи, пронеси мимо!

– Миловидность обманчива, – уверял он. – Красота – суета. Женитесь уже, Пинечкс. У меня есть для вас невеста. Фрима-вдова.

– Я бы женился, – отвечал Пинсчке. – Да она же толстая. Она в пушку не влезет.

– Знаете что, – убеждал сват Меерке, у которого на холодной печи сидели голодные дети в ожидании несытого ужина, – Все как-то устраиваются…

Толстая Фрима схоронила за жизнь двух мужей и могла рассчитывать еще на одного – не больше. Женщина, у которой умирают мужья, источник повышенной опасности, и следует ограждать доверчивых.

Фрима жила у сестры за печкой, и Пинечке водили туда – показывать.

– Как вы просыпаетесь по утрам? – спрашивал Пинечке с пристрастием, а Фрима отвечала со вздохом: – Всё не как у людей…

Фрима не морщила лоб на заумные вопросы. Не подставляла ладони ковшиком. И ей не отливали по утрам: ни травы с небом, ни цветов с птицами.

Бог щедр только к тому, кто знает, чего ему хочется, – а это такая редкость!..

Но Фриму-вдову уважал весь город. Фрима так готовила чолнт, что ангелы в облаках слюной исходили от невозможного аромата. Всякому известно: ангелы на небе не пьют – не едят, но ради такого блюда хочется сделать исключение. Чолнт томился в печи к субботнему столу – мясо, фасоль, картошечка, лучок; чолнт бурно пускал парок, вздыхал, вздымался, соками исходил в ожидании, и толстая Фрима томилась тоже.

Один в печке, другая за печкой, – но Пинечке не спешил жениться и пробовать Фримин чолнт.

А они могли перестояться.

– Украшение лица – борода, – соблазнял сват Меерке, на которого не было спроса. – Радость сердца – жена. Наследие Божие – сыновья.

На это Пинечке отвечал, мудростью на мудрость:

– Торопись в покупке земли, номедли в выборе жены. И оба были правы.

5

Посреди города располагался рынок. Посреди рынка стояла лавка колбасника. Посреди лавки сидел Янкеле Кишкемахер и непрерывно обедал.

Как известно, в саване нет карманов, и Янкеле намеревался всё, что возможно, съесть при жизни. Янкеле – "Медный лоб": пузатый, наглый, бесстыжий, с прокаженной совестью, будто предки его не стояли у подножия горы Синай и не прислушивались вместе со всеми к заветному Божьему слову. По утрам Янкеле читал в молитве: "Спаси меня, Господи, от бесстыжих людей и от бесстыдства, от лихого товарища и от лихого соседа…", – по спасать надо было от нега.

Чем беднее, тем веселее. Чем богаче, тем собаче.

Янкеле Кишкемахер не баловался за столом, Янкеле за столом работал – не успевали подносить.

Щуку с перцем. Фарш мак с луком. Тертую редьку с гусиными шкварками. Паштеты из куриной печенки. Кисло-сладкую картошку с черносливом. Пышную запеканку-кугл. Локшн-лапшу с наваристым бульоном. Гусиные ножки с горчицей. Фаршированную шейку. Тушеный цимес на меду. Сдобные лепешки шмалц-кихл. Штрудл. Леках. Кихелах. Покончив с едой, Янкеле вымакивал соус белым мякишем, запивал медом и водкой, облизывал пальцы и начинал заново.

Такие крошки сыпались со стола – мышей убивали.

Такие капли капали – половицы проламывали.

А возле лавки Кишкемахера, кругами по базарной площади, бегали наперегонки лица известной нации и нюхали вкусные запахи. Худы, желты, в крайнем изнурении и трепете: одни кружили по часовой стрелке, другие – против, по заработка-парносе не было ни у кого, кроме Янкеле Кишкемахера, который задремывал за столом с гусиной ножкой во рту.

Пока толстый похудеет, у худого – душа вон.

Стаптывались на сторону каблуки. Изнашивались подошвы. Искривлялись стопы. С годами ноги становились одинаковыми: у одних левыми, а у других правыми, и передвигаться они могли только по кругу, а по прямой – не получалось.

Черные балахоны бились на ветру, драные и засаленные.

Пейсы разлетались на стороны из-под нахлобученных картузов.

Тонкие ноги в чулках спицами мелькали в колесе.

Липечке – "Опять неудача". Лейбечке – "Хуже не бы вает". Лейзерке – "От всякого ему цорес". Аврум Хаим Мойше – "Нет больше сил".

– Это у меня такая профессия, – объяснял на бегу. – Нет больше сил… Но с этого не ожиреешь.

Горести по пути и тоска, зудение души и вечная суетливость.

Фунт дыма продал – фунт ветра купил.

Пинечке глядел из пушки на бесполезные их кружения и обмякал от великой жалости сердца. Сказано неспроста – в уши внимающего: "Всякий человек – это зеркало. Во всяком мы видим лишь то, что заложено в нас самих…" Пинечкс был добр душою и милосерден, а потому видел их на кругу распрекрасными красавцами.

– Люди! – кричал Пинечке из пушки. – Что бы вам улыбнуться хоть разочек?

– Улыбнуться… – повторяли они на бегу. – Хорошенькое дело! Где мы и где улыбка, Пинечке…

И загребали на сторону одинаковыми ступнями, без надежды на удачу.

Молодые, с нестоптанными еще ногами, пробовали пробежаться по прямой, но головой втыкались в звонкую непробиваемую прозрачность и тоже начинали кружить по базарной площади, делая на ходу гешефты, от которых так мало прока. И не выйдешь в степь по ровной дороге, не уйдешь за горизонт, не поменяешь судьбу-злодейку: вечное кружение без надежды-исхода, под чужие вкусные запахи.

Мир велик, а деваться некуда.

И только Пинечке никуда не спешил, а дрейфовал в ту сторону, куда ветер дунет. И нога он сохранил от рождения: одна, как положено, левая, другая – правая.

– Идн, – говаривал он из пушки, чтобы скрасить им день, – Знаете ли вы, как царь ест картошку?

– Как царь ест картошку?.. Нет, Пинечке, мы этого не знаем…

– Берут бочку масла, а царя ставят по ту сторону бочки, и рота солдат выстреливает картошку из пушки – через бочку масла! – прямо царю в рот. Бот так царь ест картошку!

Все дружно облизывались на его слова и вскрикивали в восторге:

– Пинечке! Ох, уж этот Пинечке!.. Мы берем вас в долю! Мы! Солидная фирма. Прибыльное дело. Круговая порука. Ограниченная ответственность. Гершель Меерзон – Меер Залмансон – Залман Мендельсон – Мендель Гершепзон"..,

А крылатая соблазнительница Лилит – демон ночи – щурила уже бесстыжий глаз и похохатывала без звука…

6

На выходе в степь, за крайним строением сидели на бугре старики и терпеливо глядели вдаль.

Реб Шабси и реб Иоселе. Реб Фи шель и реб Шмерль. Реб Гирш и реб Берл. И отдельно еще реб Хаимке – на стуле с подушечкой.

За их спинами притулился город: название одно, а не город. Расположением случаен, строениями мерзок, настроением уныл. За их спинами шевелилась жизнь: горе одно, а не жизнь. Плач с тоскою, скорбь с теснотою: "Доколе, о Господи, доколе?!" С боков их оградили, сверху придавили, к земле пути не было – разве что в могилу, и молили они об одном: чтобы власти про них позабыли и вниманием не баловали. Что ни внимание, то во вред.

Потому и сидели старики на бугре, самые почтенные, самые достойные жители – сатиновая капота па плечах, лисий штраймл на голове – и выглядывали долгожданного избавителя-Мессию. Кто-то же должен предупредить, когда он появится: "Идн! Он уже на подходе! Что вы медлите?"

Это была их работа, и се они не доверяли никому.

Вот наступит день доброй вести, и он появится вдалеке, усталый и запыленный. Он пройдет через невидимое заграждение и скажет негромко, во всякое ухо: "Собирайтесь уже! Хватит. Помыкались по чужим углам". Вострубит великий рог, рог конечного избавления; они поднимутся с места, плача от радости, крикнут на прощание: "Спасибо этому дому!" и пойдут через неодолимую прозрачность. С четырех концов земли потекут изгнанники – гордо, неторопливо, под облаком славы, и заживут в спокойствии и доверии, на месте своем, без обид-притеснений, без помех-бедствий, сознавая свое достоинство и внушая к себе уважение. Каждый под виноградной лозой и каждый под своей смоковницей.

Реб Шабси и реб Иоселе. Реб Фишель и реб Шмерль. Реб Гирш и реб Берл. И отдельно еще реб Хаимке – на стуле с подушечкой.

Про смоковницу они знали приблизительно, потому что видели одну только картошку, и то не всегда. Но это и не важно. Главное, они будет своей, та смоковница, и они к ней, конечно же, привыкнут. Если к плохому привыкали, то к хорошему и подавно.

Вот придет избавитель – и мир успокоится от войн. Вот наступят "те дни", и солнцем засияет луна, очистившись от пятен, а земля отдаст мертвецов. Прибавится работы портным – воскресших надо одеть. Прибавится работы сапожникам – воскресших надо обуть. Прибавится работы всем. И будет у каждого хлеба вдоволь, бобов с чечевицей, меда и масла, сыров из коровьего молока и сыров из молока овечьего; будут вином полны мехи, и смоква связками, и сушеный виноград грудами. Обещано: каждая лоза даст тысячу гроздьев, каждая гроздь – тысячу виноградин, каждая виноградина -сотню литров вина.

"Ляжете – и не обеспокоят… Есть будете – и останется".

Приходил па бугор Пипечке – "Всё не как у людей", спрашивал с интересом:

– Чем же они будут платить, эти воскресшие? За одежду-обувь?

– Не надо платить, – отвечали на это старики. – Избавитель отменит деньги.

– Зачем же работать, если не будет денег?

– А для удовольствия.

И переглядывались понимающе.

– Счастье одному, – пояснял реб Хаимке, – это горе другому. Один кладет, а другой вынимает. Один находит, а другой теряет. Один растет, а другой понижается. Вот придет избавитель – будет счастье для всех.

И старики кивали согласно. Вот оy придет. Он скоро появится. Он соберет рассеянных с четырех концов света и утвердит справедливость па земле. Его приходу должны предшествовать неисчислимые беды, – но разве они их не претерпели? Сколько валилось на головы: только разгребать и разгребать! Народами их испытывали и рассеяниями теснили. Як бида, так до жида. Холод был и хворь была, меч с пленением, неурожай с голодом, лихорадка и тяжкий труд.

Когда же наступит время последних чудес?

Когда же они утешатся?

Реб Шабси и реб Иоселе. Реб Фишель и реб Шмерль. Реб Гирш и реб Берл. И отдельно еще реб Хаимке, которого надо хорошо утешить после прожитой жизни.

Но готовился уже к последней схватке плешивый, мелкоглазый, шестипалый Армилус, и высыпь проказы проступала у него на лбу – от злости, зависти и поганой пищи…

7

И было в один из дней…

– Идн! – сказал реб Хаимке со стула с подушечкой. – Пойдемте уже навстречу и поторопим избавителя.

– Как же мы пойдем? – запечалился реб Гирш. – И куда мы дойдем? С нашими ногами – только до кладбища.

Пошевелили ступнями: если бы до кладбища… Но реб Хаимке не сдавался:

– Пошлем молодых. Проворных.

– Ой, не смешите меня, – сказал реб Фишель. – Где избавитель и где мы… Он же еще не пришел. Он, может, в будущем.

– Так что с того? Пошлем в будущее. Пошевелили мозгами, прикинули: а почему бы и нет? Выбрать молодых, отобрать проворных и отправить поскорее в будущее. Чтобы поискали и нашли, поплакали и поторопили.

– А заодно, – сказал реб Хаимке, – пусть подготовят будущее к нашему приходу. Как хозяйка готовит дом к субботе.

И все закивали согласно. Они подойдут в свой срок, замученные и издерганные, а будущее для них готово. Теплое. Проветренное. Без голодных-бездомных. Без калечных-обиженных. И синагога уже открыта. И свечи на столах горят. И хала под салфеткой.

– Ох, уж этот реб Хаимке, – сказали хором. – Чтоб ему дожить до подогретого будущего!

Стали отбирать команду. Десять человек. Миньян с котомками – для молитвы в пути.

Строго отбирали, с придирками,

Липечке не пошлешь – опять неудача. Лейбечке не сгодится – хуже не бывает. Лейзерке не дойдет – от всякою ему цорес. Аврум Хаим Мойше – нет больше сил.

Народа много, а посылать некого.

Пришел Пинечке, попросился:

– Я дойду. Я с радостью.

А они нахмурились, припомнили его прыжки на свадьбах – Гоп, гоп, выше, выше!", стали решать поименно. Реб Шабси – за. Реб Иоселе – против. Реб Фишель – за. Реб Шмерль – против. Реб Гирш против, а реб Берл – за. И отдельно еще реб Хаимке, что перекрыл Пинечке путь.

Худо, бедно – набрали команду в будущее.

За главного пошел Юдл – "Что-то особенное": достойный и рассудительный.

Спросили:

– Где следует искать наше будущее? Ответил:

– Там, где можно его найти. Спросили:

– Как долго идти в наше будущее? Ответил:

– Пока не закончится настоящее.

– Как угадать, что оно закончилось?

– По мусору.

– А точнее?

– Есть мусор – настоящее. Нет мусора – будущее. Не накопили еще,

– Ох, уж этот Юдл! Что-то особенное! Идите и возвращайтесь с миром.

Помолились в синагоге. Поплакали. Попрощались. Закинули котомки за спины и ушли в степь, бесконечную как изгнание, малой, незащищенной кучкой на поиски избавителя.

Юдл. И Берко с Копелем. Герш с Мовшей. Абеле с Ареле. Ицкеле и Бсньюмчик. И Унтер Балабус – головой над всеми, Ушер Локшн, Ушер Полтора Жида.

А город замер. Город затих. В ожидании скорого сообщения:

– Приходите. Уже можно. Будущее согрето и проветрено. Только оставьте позади ваше прошлое. Приходите налегке – и начнем жизнь заново…

8

Видеть слонов по сне – плохая примета.

Особенно слонов, которые проходят через игольное ушко.

Этот город видел во сне только таких слонов.

Всякую ночь снились кому-то наглые, пузатые, зажравшиеся слоны, что шли нескончаемой вереницей через крохотное игольное ушко, а наутро надо начинать новый день, в котором не было и не могло быть удачи.

На пути к заработку и кони не двигаются, и колеса не вертятся, а жить, тем не менее, надо.

Всё затихало к ночи в несытом, пугливом покое. Каждый подсчитывал перед сном дневные расходы и вскидывался на тощем тюфяке. Было душно им и неуклади-сто на лежанках, и только Пинечке обдувало ветерком на площади, Пинечке – "Всё не как у людей".

Он покойно лежал на животе, высунув голову из пушки, и с грустью поглядывал в сторону заката. Пинечке не был уверен всяким вечером, что назавтра снова проглянет солнце, и оттого ожидал рассвета с пугливым беспокойством, оттого и печалился на закате. "Наводящий сумерки небесные" пел в Пинечке ласково и протяжно, будто грустил за компанию, и душа омывалась в светлых, прозрачных касаниях, как готовилась на великий праздник.

Душа прохладу любит.

Внизу, па пушечном лафете, сидел несытый сват Мееркс и охранял Пинечке от возможных посягателей. Это был его жених, и его он не доверял никому. Даже к ночное время.

– Пинечке, – искушал он, – знаете ли, кто в жизни богат?

– Знаю, – отвечал Пинечке. – Богат тот, чья жена ласкова и добра.

– Так что же вы не женитесь, Пинечке? Самос время разбогатеть.

Пушка была нацелена на лавку Янкеле Кишкемахера, и всякому хотелось, чтобы однажды она выстрелила по-настоящему. Вот уж полетят тогда сосиски с колбасами: подбирай – не хочу! "Лучше не грабить и мало жертвовать, чем грабить и много жертвовать", – но Янкеле это не касалось. Янкеле Кишкемахер много грабил и ничего не жертвовал, и это его беспокоило с приближением ночи. Ночью, во сне, мы все беззащитные, и кто знает, в каких бестелесных краях бродила до утра душа Кишкемахера, кому отдавала отчет за прожитый день? Янкеле ворочался ночами на пышной перине, пыхтел от проглоченной за день пищи и вздыхал от раздвоения чувств: как хочется быть добрым и как жалко на это денег!

Проходил мимо пушки грустный воришка Шимеле, Шимеле "дер кишеник", отправляясь на бесплодный ночной промысел. Шимеле обследовал уже все карманы в округе, брючные с жилетными, и оттого всегда был в печали.

Шимеле – "Не для него кладено".

Не для него кладепо, и не ему вынимать.

В этой жизни всё было кладено не для него, а для Янкеле Кишкемахера, у которого даже замок на лавке запирался на другой замок – для пущей надежности.

Шимеле останавливался возле пушки, долго глядел на Пинечке и говорил со скорбью:

– Однажды я нашел на улице много денег. Хорошие деньги в приличном кошельке. Я тут же вернул их владельцу и даже не попросил награды.

Шимеле давно уж не верил самому себе, ибо ему не верили другие, и это проглядывало с расстояния.

– Я возвратил их владельцу, а потом пошел следом и вытащил кошелек из кармана. Вернуть потерянное – святое дело. А красть – это моя профессия.

– Это не твоя история, – отвечал без почтения несытый сват Меерке, для которого Шимеле был голодранцем. – Не тебе и говорить.

– Я рассказываю – значит моя.

Шимеле кормил со своих до ходов стариков-родителей, вдовую сестру с детьми, параличных теток-близняшек, неопознанного деда с волчьим аппетитом, а потому самые сердобольные жители нарочно подставляли ему свои карманы и ждали терпеливо, пока он их обследует. Подставлять-то они подставляли, по вкладывать туда не вкладывали, и Шимеле оттого грустил. Когда голод прихватывал за горло, а живот прилипал к спине, уходил Шимеле в ночь, прокрадывался оврагами, выскакивал на глухих проселках перед запоздалым путником, кричал жутким голосом: "Подайте грабителю!.." И ему подавали.

Беднее Шимеле не сыскать было по округе, и его профессия не пользовалась спросом. Лишь Менька-водо-нос, Менька-плоская голова мог потягаться с ним в нищете, по про того всякий знал, что он идиот, знал это и сам Менька и не требовал от жизни невозможного. В затяжные осенние дожди Менька входил в лужу на базарной площади, чтобы обследовать глубину и предотвратить возможные потопления, и ему платили за риск: копейку в сезон.

– Люди, – спрашивал Пипечке, чтобы развлечь разговором, – знаете ли вы, как царь спит?

– Как царь спит… – говорил Шимеле, позевывая. – Нет, Пинечке, откуда нам знать?

– Ощипывают гусей с лебедями – ко всякой ночи, и насыпают полную комнату перьев, и бросают туда царя, а три полка солдат стоят вокруг и кричат во вес горло: "Ша! Царь спит!" Вот так царь спит ночью.

– Пинечке… Ох, уж этот Пинечке! Все не как у людей…

Пинечке глядел из пушки поверх голов и не мог нарадоваться на этот мир. Счастье невозможное, к которому нет привыкания. Головокружение от удачи: замри и восхитись! "Господи! – в беспокойстве взывали ангелы. – Сколько миров Ты созидал и разрушал, созидал и разрушал, – что с этим станет?’ – "Прежние Мои миры не годились, а в этом всё прекрасно…" Уходил день, прожитый как десять – чудесами полон и чудесами чудес, который Пинечке заглотал жадными глазами и впитал острыми ощущениями: другому на год хватит, чего Пинечке на глоток. Прощай, день: не пройти по тебе. Прощай, день: не уйти от тебя. Жадность его – по пропущенному. Грусть его – по неузнанному. Досада – на отложенное до завтра: теперь уже навсегда…

– Иди, – спрашивал он из пушки, – Что для человека нормальнее всего? Злость? Радость? Слезы или веселье?

– Радость, – отвечал сват Меерке и намекал по поводу: – Холостой человек живет без радости, без благословения и без счастья.

– Слезы, – отвечал Шимеле, вор в печали. – Когда ты смеешься, весь мир смеется вместе с тобой. Но когда ты льешь слезы, миру нет дела до тебя, – и ты плачешь в уголке.

Неопознанный дед вошел однажды в его дом, сел за убогий стол, подцепил на одинокий зуб ковригу хлеба:

– Теперь я ем у вас.

И Шимеле понял, что веселиться ему уже не придется.

9

Шел через базарную площадь крохотный реб Ицеле – снежный пушок над головой, а за его спиной летели ангелы-охранители и поддерживали под локотки, чтобы не оступился.

– Реб Ицеле, – выговаривал один, – не пора ли подумать и о себе? В ваши-то годы…

– Реб Ицеле, – выговаривал другой, – не пора ли питаться как следует? С вашим-то здоровьем…

Но реб Ицеле их не слышал. Реб Ицеле обдумывал на ходу важный вопрос, который требовал скорейшего разрешения: как бы уговорить богатых, чтобы побольше жертвовали, как бы убедить бедных, чтобы принимали с благодарностью. За бедных он почти не сомневался, – но что делать с богатыми?

Всю долгую жизнь рей Ицеле просидел н синагоге за печкой, неотрывно читал Книгу и нырял в глубины моря Талмудического. Туда, , за печку, текли к нему источники мудрости: черным огнем по белому пламени. Туда, за печку, являлся к нему ангел-вещатель, отодвигал покровы неизведанного и помогал проникать в "Тайное тайных". Туда, за печку, приходили советоваться, просить помощи, благословения, исцеления от немощи и бесплодия, просто посидеть возле реб Ицеле, отогреться в его доброте.

Каждому поколению свои заступники.

– Ребе, – приходил за советом Липечке – "Опять неудача". – Что делать, ребе? Жена требует, чтобы принес хоть копейку. Но где я и где копейка, ребе?..

Реб Ицеле, богатый мудростью, глядел на него светло и прозрачно. Реб Ицеле вздыхал неслышно. Было у него сердце отзывчивое, способное выслушать каждого. Было у него великое терпение.

– Слышал я от учителя моего, – отвечал реб Ицеле. – Если жена требует невозможного, говорите ей мягко: "Милая, ну что же мне делать? Больше я не могу заработать. Или ты хочешь, чтобы я, упаси Боже, крал или грабил?" Нет сомнения, жена тут же послушается и утихнет…

По субботам Бог одаривает каждого еврея добавочной душой, радостной и просветленной. По субботам – ах, по субботам! – каждый еврей сам себе царь, господин и воинский начальник. По субботам – ах, чтобы были у нас одни только субботы! -даже грешные души выходят из ада. Они сидят во дворе смерти, едят и пьют в молчании в день покоя, – вот что такое суббота! Но на исходе субботы добавочную душу отбирают у евреев; на исходе субботы, после вечерней молитвы, грешники возвращаются в ад, на прежние муки, каждому по его приговору, и потому реб Ицеле молится медленно, очень медленно, чтобы продлить этот день, чтобы грешники на земле и в аду передохнули еще пару минут. Молитвы реб Ицеле сплетаются в венок, возносятся к небесам, и мир ждет, суббота ждет, и будни – серые, печальные паши будни – ждут тоже.

– Ребе, – приходил за советом Лейбечке – "Хуже не бывает". – Вы видели мою дочь, кривенькую Брохеле? К ней сватают, ребе, сразу двоих, – но один из них хроменький. Что скажете на это?

Реб Ицеле взглядывал с пониманием: у какого еврея не найдется в запасе дочери – кривенькой, косенькой, носатенькой, которой пора под хупу? Реб Ицеле отвечал так:

– Лучше жених с короткой ногой, чем муж с длинным языком. Хроменький не станет попрекать кривенькую, – и в добрый им час.

– Ребе, – прибегал в ужасе Лейзерке – "От всякою ему цорес". – Мой сын – мишугинер. Он уехал в Одессу. Он ест там свинину. Он гуляет с женщинами.

Реб Ицеле глядел на него с улыбкой и похмыкивал в бороду.

– Твой сын не мишугинер, – отвечал он. – Если бы он гулял со свиньями и ел женщин, тогда это было бы сумасшествие. А так это не безумие, а грех…

Реб Ицеле уставал заметно, проходя по площади, и присаживался передохнуть на приступочку возле пушки. Его тело жило само по себе, слабое и малокровное, а реб Ицеле сам по себе. Тело болело, перемогалось, скрипело суставами, кряхтело и постанывало, отягощенное годами, а реб Ицеле приходил к вечеру домой, ужинал и снова садился за Книгу. Луна создана для того, чтобы заниматься ночами. А когда нет луны, можно зажечь свечечку. А когда прогорит свечечка, можно повторять на память. А когда память притухнет от усталости, взойдет солнце, станет светло, и снова можно читать Книгу, восходить по ступеням знаний и проникать в чертоги разумения.

Про мудрого и почтенного рабби Ионатана говорили: когда он изучал Тору, птицы, пролетавшие над ним, сгорали в пламени его воодушевления. Про реб Ицеле говорили: когда он изучал Тору, у птиц, пролетавших поверху, дымились и обгорали перья, но сами птицы летели дальше.

– Ребе, – спрашивал его Пинечке, – что для человека нормальнее всего?

– Радость и веселье, – отвечал реб Ицеле без задержки, будто слышал их прежний разговор. – Они были задуманы при сотворении мира. А мы об этом позабыли. В жестокие времена и в суматохе жизни.

– Что же теперь делать? – говорил сват Меерке, на которого никогда не было спроса.

И реб Ицеле повторил по заученному:

– Молитесь Всевышнему за царя и правительство. Не будь страха перед начальством, люди глотали бы друг друга живьем…

10

А потом неожиданно подступала ночь, как накрывала с головой, и Пинечке оставался в одиночестве на базарной площади. Он уползал на животе вниз по стволу и смотрел, задрав голову, на единственную звезду в окантовке дула. Бусинкой холодной в бездонной черноте. Слезой-алмазом на легкой паутинке. Золотистой монеткой чьей- то души, которой скоро являться на свет. Пинечке видел свою звезду только из пушки, а когда выискивал ее с земли, она терялась в звездном переливе, и он не мог ее выделить.

– Пинечке, – спрашивали сердобольные, – как же ты живешь в этой ужасной пушке?

– Как все вокруг. В ожидании выстрела…

К ночи просыпался на лавке Ваничке – инвалидный солдат, телом сотрясал караульную будку и запаливал трубку-носогрейку.

Клубы дыма вырывались из будки на удушение всему живому, потому что Ваничке курил особое сатанинское зелье, которым фельдмаршал Суворов-Рымникский выкуривал турок из окопов. На две части корешкового табака берется одна часть пороха, три части сушеного зверобоя, часть с четвертью негашеной извести и сулемы по вкусу.

Сюда, в этот город, Ваничке списали из гвардии – огромного, румяного и громкоголосого. Всякому понятно: каждое ружье само выстреливает раз к году, невзирая на уставы полевой и караульной службы. Его ружье оконфузилось в тот момент, когда Ваничке стоял на посту возле царского покоя, отстрелило ухо и попортило невозможную красоту, на которую засматривались служанки, фрейлины и падкие на разврат престарелые тайные советники, которые грешили в открытую. А без уха какой же гвардеец? Его списали из гвардии за безобразный вид, выдали предписание – "бороду брить, по миру не ходить" и отослали в глушь, в будку с земляным полом – для государевой пользы.

Ваничке спал в духоте целый день, распаренный и многосонливый, а к ночи начинал шевелиться: ел ихнюю рыбу, пил ихнюю водку и неприметно обращался в еврея.

– Ой, ой, ой, ой, Йошке в бой идет! – пел Ваничке. – Еще часок – азохен вей – и Йошке пропадет…

Непомерная сила распирала его изнутри, и когда становилось совсем уж невмоготу, Ваничке раскидывал руки па стороны, упирался ими в стены, отрывал будку от земли и переносил с места на место. Для удобства Ваничке приколотил к стене лавку со столом, и ничто уже не мешало его передвижениям по городу. Будка бродила вечерами по улицам, и ноги переступали понизу, как из-под бабьего подола. В душные грозовые ночи, под бликанье молний, будка дошлепывала до реки, залезала на прогретое мелководье, и Ваничке плескался в воде, не выходя из дома, выпевал в бычьей истоме:

– Солнце всходит и заходит, а в душе моей – их вейс…

Ровно в полночь Ваничке выходил из будки с дымящимся фитилем в руке и шел к пушке. Кто-то когда-то победил кого-то неподалеку – доблестно и со многими потерями, и в честь позабытого события пушка стреляла еженочно, гулко и торжественно.

Возле лафета уже топтался Пинечке, ежась на ветерке в ожидании триумфа. Ваничке закладывал в дуло порох, прикладывал фитиль, и жителей подкидывало на тощих тюфяках в память о доблестных временах. Затем Ваничке возвращался в будку, а Пинечке тут же заползал в теплое дуло и немедленно засыпал, в уюте и покос.

И снились ему меленькие, тощенькие слоны, которые никак не могли протиснуться через игольное ушко. Хобот еще пролезал – так-сяк, а голова застревала…

Все утихало в том городе, как дыхание пропадало, лишь просил кто-то беззвучно, в сердце споем, на исходе дневных горестей, в пугливой тоске по Защитнику:

– Дай, Господи, доброй ночи. Дай лечь на покой и встать для жизни. Дай силы уставшим служить Тебе. Дай нам успешный завтрашний день – сытый, покойный, благословенный и милосердный, нам и всему народу Израиля. Амен!