Что вам сказать на прощание?
Чем удивить-порадовать?
В прошлое путь короче, чем в будущее. В прошлое намного короче: путь натоптанный.
Пинечке возвращался на частом дыхании, по вершинам трав, по сторонам не глазел, привалы не делал, и зернышко не осыпалось с колоска от легкой его поступи. Горы понижались для Пинечки, холмы сглаживались, солнце прикрывалось облачком, чтобы не напекло Пинечке голову, и степь убегала на радостях под его ногами. Птица летела поверху, высматривала ему дорогу. Заяц скакал понизу, камушек откидывал с пути. Злючие крокодилы тропочкой укладывались по воде, чтобы по спинам перешел, как посуху. Впрочем, откуда в степи крокодилы? Бревна, наверное, раскладывались поперек реки, зыбкими мостками под ногой…
Взглядывала из воды щука-рыба, смаргивала тусклым глазом, вздыхала в унылой зависти:
– На благое дело – и злодей в помощь… А я? Некому уделить жизнь! А на меня? Сети наготовили. Бредни. Волокуши. Того и гляди: на крючок да под соус…
Вставали в отдалении непременные наши утешители Менахем, Нахман, Танхум, готовые подхватить, если оступится, вставала мать их Нехама: "Врата молитв порой открываются, порой они закрываются, но врата слез, Пинечке, открыты всегда".
Наскакивала коляска с гайдуками на запятках. Васильковая персона обозревала пространства для поучения и усмирения, криком сотрясала народы:
– Об употреблении! Евреев и якутов! Для пользы государственной !..
– Батюшко! – взывали в ответ замордованные пространства. – Умоляем! С пролитием слез! С трепетанием и поверганием к подножию!..
Пятила грудь, пучила глаз, наливалась свекольным отливом до невозможного:
– Умножить истязания! Сказнитьбез изъятия! И тогда, и сразу…
Кони похрапывали. Нагайки пощелкивали. Гайдуки подпугивали:
– Ого-го! Го-го! Приближались родимые времена…
На входе в город сидели на бугре старики и выглядывали избавителя слабыми своими глазами. Реб Шабси и реб Иоселе. Реб Фишель и реб Шмерль. Реб Гирш и реб Берл. И отдельно еще стул с подушечкой – от ушедшего в иной мир реб Хаимке.
К старости, как известно, низкое становится высоким, близкое далеким, и слеза в глазу туманит окрестности:
– Что-то на нас надвигается… Уж на этот-то раз… – И хором: – Пинечке! Это же Пинечке!.. Ну как? Повстречал ли Мессию, избавителя Израиля?
Что ответить на это? Чем их порадовать?
– Идн, – сказал. – Всё может быть, и ничто не исключено. Я видел вход в Землю обещанную, и это уже немало.
Они даже просветились:
– Пинечке, ты утешил нас! Ты утешил нас, Пинечке! А реб Шабси добавил:
– Был возле входа и не вошел? Что ж ты не вошел, Пинечке?
– Это не для нас, идн. До этого надо еще дожить.
– А мы что делаем? – и снова стали выглядывать из-под бровей, терпеливо и с надеждой.
Пинечке вздохнул и отправился к реб Ицеле. В синагогу за печку.
Ангелы-охранители двери распахнули, чтобы вошел. Ангелы-охранители двери затворили, чтобы не обеспокоили.
– Ребе! Вот я вернулся.
Реб Ицеле был вне плоти, легкий и на просвет слюдистый. Реб Ицеле излучал сияние и разливал благоухание – в чистоте души и превосходстве понимания. Когда рабби Аббагу, благословенной памяти, отправлялся по пути отцов, даже стены домов проливали о нем слезы. Когда реб Ицеле отойдет к отцам, голос плача поднимется к Небу, но стены домов останутся безучастными. Скоро ему – совсем скоро! – упокоиться на ложе своем и поплыть в хороводе праведников, по Саду Блаженства, наслаждаясь сиянием Того, Кто одаряет человека знанием.
Взглянул – догадался:
– Война?
– Война.
– Недород?
– Не то слово.
– Жертвы?
– И еще какие!
Вздохнул реб Ицеле, прозорливый старец. Заупрямился по-детски:
– А у нас не будет. Не хочу и не будет. У нас пронесет мимо…
Затем Пинечке рассказывал -долго, с подробностями, не упуская малости, и переменился реб Ицеле с того дня и после, отягощенный знанием и печалью, старость его наполнилась горечью. Постился от субботы и до субботы, вздыхал часто, рыдал неслышно: "Что Ты имеешь к народу Израиля?", умолял, просил, требовал, стучал немощным кулачком: "Доколе плач в Сионе…" Особенно в дни великого покаяния, когда смягчается строгость Небесного Суда, "Помнящий заслуги отцов" пересаживается с престола Справедливости на престол Милосердия, и единственный защитник может противостоять девятьсот девяносто девяти обвинителям.
Реб Ицеле спешил. Берег время. Дремал помалу в зыбкой, кратковременной забывчивости, а ангелы-охра-
нители поили его для бодрости цикорием. Чтобы в отпущенные ему сроки отмолил будущее получше.
Вот бы реб Ицеле удалось!
А по улицам уже бежал Мотке-шамес, стучал молотком в каждую дверь:
– Пинечке уже вернулся! Ой, Пинечке уже вернулся! Ушел с миром и пришел с миром…
Набежали. Окружили. Глядели, трогали, восторгались. Липечке – "Опять неудача". Лейбечке – "Хуже не бывает". Лейзерке – "От всякого ему цорес". Аврум Хаим Мойше – "Нет больше сил".
– Пинечке! Ой, Пинечке… Ну как там, Пинечке, где нас нет? Порадуйте поскорее. А то мы совсем выжились в нужде-печали, обнищали и оскудели. Гоняемся за вчерашним днем. Цимес едим с болячками. К зиме вызно-бит тараканами…
Что им ответить? Чем утешить? Сказать по правде, что будущее занято другими? И сказал он так, с грустной улыбкой:
– Давайте жить, идн. Здесь и теперь. Всякой кастрюле своя крышка.
Пришел Янкеле Кишкемахер, плечом раздвигая толпу, спросил строго:
– Ты не забыл? Рассказал, где надо? Как я подарил реб Ицеле восемь минут собственной жизни.
– Не забыл, – ответил Пинечке. – И вот вам ответ. Денег впрок не засолишь. Пусть поживет, велели, лишние восемь минут на свете, а потом мы с ним поговорим.
– Так и сказали?.. – перепугался Кишкемахер.
– Так я услышал.
А Шимеле – "Не для него кладено" старательно обшаривал пока что Пинечкины карманы, в надежде на невозможную удачу. Пинечке ждал терпеливо, ему не мешал, и Шимеле выудил из-под подкладки заветную крошку хлеба, с добычей пошагал домой.
Тут пение послышалось. Из караульной будки:
Мовше, Мовше, батько наш,
Родился в счастливый час,
Родился в счастливый час,
Из Египта вывел нас…
– Ваничке! Ты еще тут?
– А где ж мне быть? – удивился Ваничке – инвалидный солдат. – Ухо не отросло. В гвардию не попасть. Я уж тут, среди вас, век докукую. Господь и жидов манной кормил.
– Я рад тебе, Ваничке.
– А я-то! Я и пушку для тебя сберег. Гут шабес, Пинечке. Располагайся заново.
Но у Пинечки были иные планы. Пинечке прямым ходом пошел на ту улицу, где дом стоял скособоченный, где чолнт томился в печи – мясо, фасоль, картошечка, лучок, откуда исходили божественные ароматы на всё поднебесье.
Пусто было возле дома.
Ни Фримы, ни ароматов.
Наскакивал впопыхах сват Меерке – "Нет на него спроса", выпрыгивал на ходу из битых сапог с отрезанными голенищами, пробегал босиком пару метров, возвращался, корил в спешке: "Что ж вы отстаете, подлые? Или есть не хотите?.." Похудел в ожидании. Осунулся. Животом опал. Маленькая подушечка подсунута была Под его одежды, но и она уже не выпячивала брюшко. А большой подушки у Меерке не было.
– Пинечке! – кричал на бегу, сразу принимаясь за дело. – Не в обычае дочерей Израиля – зубоскальство, крикливость и бесстыдное поведение. У меня как раз такая невеста! Специально для вас!!
Но Пинечке был строг теперь и дотошен.
– А гаснет ли ночью свеча ее? – спрашивал он с пристрастием.
– Что вы, Пинечке! – отвечал с возмущением сват Меерке. – Конечно, не гаснет! Прядет, стирает, варит, строго наблюдает за хозяйством!
– Разумны ли речи ее?
– Он еще спрашивает! – с обидой отвечал сват Меерке.
– Кратки ее упреки?
– До невозможного! – кричал в восторге. – Ибо молчаливый – из хорошей семьи!
– Хранит ли она секреты?
– Чтоб вы так хранили!
– Осторожна с деньгами?
– Вы прежде заработайте!
– Когда муж весел?
– Не хмурится! – Зол?
– Не веселится!
– Спит?
– Бережет его сон!
– Отчаивается ли она при бедствии?
– Фи, Пинечке!
– Ожидает от мужа невозможного?
– Нет, нет и нет!! Оставался последний вопрос:
– А как ее зовут?
– Как ее могут звать? Фрима – и этим всё сказано.
– Та самая? – уточнил Пинечке.
– Других не бывает.
– Так ведите меня!
На краю поселения, за кривоватым мостиком торчала в лопухах здоровенная пушка, станиной вязла в земле. Ствол невозможных размеров целился в небо, а из дула выглядывала толстая Фрима, щеку подперев кулаком, выпевала в мечтаниях: "Ой, Пинечке, я не могу без тебя! Я без тебя, ты без меня, как дверная ручка без двери…" Курица-пеструшка – движимое ее имущество – гуляла возле пушки и склевывала невидные зернышки. Салфеточка с вышивкой была разложена на лафете, а на ней два подсвечника.
– Фрима, здравствуйте. Ушедший из дома – домой вернется. Что вы там делаете, Фрима, в этой пузатой громадине?
– Я здесь живу, – ответила Фрима. – Сестра нарожала полную хату, и места мне нет. Даже за печкой. А тут хоть на троих.
И зарделась.
– На троих? – возмутился сват Меерке, которому не терпелось. – А на пятерых не желаете? У нее такая пушка – что твой дом! У нее такая курица – несется без остановки! Семерых прокормит!!
– Откуда пушка? – поинтересовался Пинечке, который уже не верил в случайности.
– Шли мимо войска, – сообщила Фрима, – От победы к победе. Пушка в грязи завязла. Ее бросили. Вот мне и дом.
– Почему только вам? – спросил Пинечке и потупился. Стало тихо. Подошло время принимать решение.
– Я вас предупреждаю, – сказала толстая Фрима и тоже потупилась. – У меня было два мужа. Вы – третий.
– Как вы просыпаетесь? – спросил на это Пинечке.
– По утрам, – ответила обстоятельно. – Прежде всего. Я подставляю ладони к небу.
– Ковшиком? – уточнил он.
– Мисочкой, – уточнила она. – Чтобы отлил с избытком – "Удаляющий сон с глаз и дремоту с ресниц".
Этого было достаточно…
Потом они готовились к свадьбе. Знаменитый чолнт томился в лучших печах города, пыхтел, булькал, соками исходил в нетерпении, и Фрима томилась тоже.
Перед свадьбой Пинечке сходил на кладбище, потоптался у родимых могил, позвал пару раз, но родители не откликнулись. Когда нормально, чего откликаться?.. Пошел, постоял у невидной плиты, огладил: боль его, тоска его, Рейзеле-большеглазая, Рейзеле-кареокая! Потеплел камень под Пинечкиной ладонью, словно подышали изнутри, изморозь прогрели дыханием, малую проталинку для глаза, как высмотрели оттуда и ответ передали: "Не мертвецам славить Господа. Живи, Пинечке. Живи, родной…" Помолчал, слезу сглатывая, ладонью вбирая тепло, ответные ощущая толчки через голубоватую жилку, – камушек положил в изголовье, попрощался навеки…
Что скажем еще? А то скажем: "Преображающий создания" сам заплетал Хаве косы, румянил щеки, украшал редкими драгоценностями, а уж затем выводил на
показ к Адаму, с песнопением вёл под хупу. Солнце с луной танцевали для них свадебный фрейлехс, слоны трубили в хоботы, львы кувыркались от радости, и даже унылый зверь Зикис кричал "Зайт гезунт!" и цвет менял от удовольствия. А когда вели под хупу папу, слабого ногами, и маму в вечном прищуре, тут уж реб Ицеле постарался, чтобы они не чувствовали себя обделенными. Музыканты играли "Мазл тов", все вокруг танцевали, и реб Ицеле сказал в тот день: "Когда я буду возвращать душу Создателю, провожайте меня такой же свадебной мелодией".
Жених под хупой – царю подобен. В почести и славе.
– Вот, – сказал Пинечке, – ты посвящаешься мне…
И толстая Фрима зарделась по-девичьи, как полагается невесте. Разгладились морщины. Закурчавились волосы. Лицом похорошела, статью, движением.
А Ваничке бабахнул из пушки в неурочное время.
Тут сотворилась такая нахлынь! Такое началось веселье! Весь город ел Фримин чолнт и постанывал от наслаждения. Весь город прыгал вслед за счастливым Пинечке и задирал к небу ноги: Топ, гоп, выше, выше, ест коза солому с крыши!.." А ублаженный сват Меерке вышел в середину круга и пропел козлиным голоском: "Нет ни стула, ни стола, и в кармане ни гроша, но Пинечке уже женился. Пинечке уже женился. Ой, Пинечке уже женился!.."
Всем понравилось.
Затем их повели к пушке, сытые и разомлевшие, но путь преградили лучшие повитухи города Ципеле, Ми-реле и Фейгеле – с полными, до краев, ведрами. "Чтобы жизнь заладилась богатая, с переливом; чтобы продлились дни ваши на земле; чтобы повели детей своих под хупу!" От повитух откупились копеечкой, гурьбой проводили до пушки-громадины и разошлись по домам без лишних разговоров. Даже Меньке-водоносу известно, зачем люди идут под хупу; даже Меньке-идиоту понятно, как царь спит со своей царицей, – но говорить об этом? Фе!..
И в полночь пролетел над пушкой невидный и молчаливый Лайла, ангел зачатия на шелковом крыле, волосы распустив по небу…
Ночью Пинечке проснулся, задрал голову кверху и углядел в окантовке дула свою звезду. Она искрилась неприметно слабым сверканием, будто наскучило быть обычной звездой, и решила она – на радость Пинечке – истратить себя без остатка в фейерверке огневых брызг. Так умирают звезды: смертью своей потешив Галактики. Так – изредка – рассыпавшись искрами – умирают люди: смертью своей утешив Бога.
Пинечке долго глядел на нее, тих, светел и счастлив, а потом заснул возле Фримы и проспал в покое до утра. Видеть во сне иголку – родится девочка. Видеть гвоздик – родится мальчик. На рассвете выглянул из дула, чтобы подарок получить от Неба, но никто не прокашлялся в нем, никто в нем не запел.
И счастье его подернулось по краям печалью…
Дополним напоследок слова наши. Из позабытых ныне времен. Когда Голос с Небес возглашал на удивление: "Праведнику появиться! Праведнику: имя его – Шмуэль!" И всякая мать, разродившись сыном, с надеждой называла его – Шмуэль. И про всякого Шмуэля, усматривая поступки его, бывало, говорили: "И это – Шмуэль? Нет, это не Шмуэль…"
Подошла Фримина очередь, и завязалось во Фриме Пинечкино семя, набухло и пустило корешки, чтобы проклюнулись в поколениях его потомки, расплодились-размножились, возросли и окрепли. "Владыка мира! Кто произойдет из этого семени? Сильный или слабый? Умный или глупый? Наглый или почтительный?.."
Мотл – сын Пинечки.
Фишель – Пинечкин внук.
Потом Шлойме – правнук.
Потом я…
Вот я бреду по свету – землей неустройства и дорогой случая. Вот я нащупываю во мраке тропу, и река Тумана предо мной явленное отделяет от сокровенного. Теряется память, смешиваются понятия: встань на цыпочки, блуждающий сердцем, шею потяни до невозможного – не разглядеть и не угадать.
Когда же прокашляется "Живущий на Небесах"? Где? В ком?
И запоет: радостно и во весь голос…