1
Беды неравно рассыпаны по миру. Стоны с кряхтением. Муки с печалями. Недород и недосып.
Одним по жизни пуды неподъемные.
Другим – пушинки неприметные.
Они уходили без оглядки. По бездорожью. В зарослях сухой, по пояс, травы. Нервы давно были на исходе. И силы тоже. И мысль-соблазнительница закрадывалась от лукавого: не ищи того, без чего можно обойтись. Чтобы не потерять то, что имеешь.
– Пинечке, – сказал папа в нужный момент, как плечо подставил для упора. – Твоё – бери. Начал – кончай. Кончай уже, Пинечке.
На пригорке, возле станкового пулемета спал на спине, лицом кверху, секретный солдат Степан Змиев. Спал – как ждал нападения. Чтобы открыть глаза и тут же бежать, тут же стрелять, глотать шифровку или раскусывать ампулу с ядом.
– Стёпкеле, – позвал Пинечке, – вы что тут делаете, если не секрет?
Открыл глаза и руку потянул к пулемету:
– Я больше не Стёпкеле, – сказал Стёпкеле. – Бери выше. Я теперь Смерс.
– Смерс – это что?
– Смерс – это смерть своим. Как побегут из окопов, так я и полосну.
Пулемет был задымленный, замурзанный, нечищенный, как деревенский трактор-работяга, и видно было с первого взгляда, что из него много и долго стреляли. Рядом валялись пустые коробки из-под патронов и ленты с гильзами.
– Тут близко окопы? – полюбопытствовал Пинечке.
– Тут всюду окопы. А из них бегут.
– А почему бегут? Не кормят, что ли?
– Посади тебя, и ты побежишь. Во избежание иной убыли, кроме естественной.
Это порождало недоумения, и Пинечке спросил:
– А если враги набегут? И все на вас? Что тогда?
– Враги нас не касаются. Врагов мы пропускаем. Без задержки. Мы только по своим.
Встал. Подтащил патроны. Зарядил пулемет:
– Своих развелось – что чужих.
– Знаете что, – сообщил ему Пинечке. – Если бы я жил в ваши времена, непременно ушел бы в скитания. Из земли в землю. В поисках людей глупее теперешних.
– Это я знаю, – сказал Змиев и заулыбался. – Это у нас сказка такая. Мужик пошел по свету, чтобы найти человека глупее своей жены. Это мне мамка рассказывала.
– У вас была мамка? Я-то думал, вы с фабрики. Из глины или из дерева: голем бесчувственный.
– Голем… – повторил задумчиво. – Нету такого слова. Ежели это сокращение, секретный пароль, тогда так и быть. Тогда я голем, который в заграждении. Чтобы свои не разбежались.
Кошка хмыкнула с небрежением на его слова и презрительно отвернулась. Кошки – они давно отчаялись найти разумного человека и отложили это занятие до будущей цивилизации.
Собакам этого не понять. Собаки служат самому глупому с той же беззаветностью, как и самому мудрому. Собака ищет в человеке хозяина, а кошка собеседника. Человек это понимает, и потому с собакой он чувствует себя сильным, а с кошкой – глупым.
Про петуха же сказать нечего. Петух равнодушен к человеку, вряд ли его замечает. Петух ищет зерно на прокорм и кур на утеху, и оттого его место в курятнике, а уж потом в супе.
Пинечкин петух – исключение.
– Стёпкеле, а в спину вы не стреляете?
– Ежели побегут на меня, спинами вперед, то почему бы и нет? А ежели спинами от меня, значит на врага, в атаку.
– Тогда мы пойдем, Стёпкеле. Спинами от вас. Они уходили по комковатой выжженной земле, под прищуром яростного солнца, как под дулом пулемета, и вот уже полоса поперек степи, белилами размеченная граница через сушь с крушью, разделяя людей, змей, кроликов, мышей с сусликами.
Приближался район боевых действий, и это не добавляло радости.
– Эй, – позвали негромко. – Идите скорей сюда. Не рискуйте жизнью, народы, она и так недолгая…
2
Траншея протянулась вдаль, без конца-края. Брустверы. Ходы сообщений. Огневые точки на обе стороны. Будто не знали еще, откуда враг наползет, с кем воевать придется и за кого.
Пусть будет наготове, для долгой обороны, поперек степи.
Торчал из траншеи Ушер Балабус, Ушер Локшн, Ушер Полтора Жида, вопрошал с ухмылкой:
– Знаете ли вы, как царь ходит на войну?
– Ушер! – закричал Пинечке в восторге. – Почему вы не в укрытии, Ушер? В вас же попадут!
– Нету для меня укрытия, Пинечке. Не накопано вглубь. Прятать меня некуда, потому и впередсмотрящий.
– Кого выглядываете, Ушер?
– Да я, Пинечке, сам не знаю. Враг, говорят, на подходе. Который уж год. Прыгайте, что ли.
Пинечке скатился в траншею. За ним кошка с собакой. За ними петух. Рассказать в курятнике – и не поверят!
Сначала они увидели спину. Мощную и непробиваемую. Кавалер-бомбардир Петя Умойся Грязью – ваксой пахучий, портупеей скрипучий, голосом крикучий – глядел из-под руки на вражескую сторону и прикидывал вслух:
– Турок храбр, француз ловок, англичанин богат, да и мы – не чурки…
Увидел Пинечке – порадовался:
– Пришел? В самый раз. Скоро я фугасы начну кидать, а там и в атаку пойдем. Ура закричишь. Кровопролитие учинишь. Врага поразишь и голову сложишь. А мы тебя увековечим.
– Петькеле, – сказал Пинечке, – неужто не угомонились? Ваничке велел передать: лучше в тепле за миской, чем в поле за ветром.
– Чего это? – удивился Петя. – Только что из похода. По заморским странам. Трофей взяли – консерв неразменный. Не портится, не жуется, не глотается: консерв на века.
– И что?
– И то. Еда есть. Можно воевать дальше.
На дне траншеи, спиной привалившись к оглаженной лопатами стене, сидел Юдл – "Что-то особенное". Обмотки размотались над ботинками, гимнастерка задубела от пота, тяжелая каска наползала на уши и голову заваливала на плечо, как у подвядшего одуванчика. Что старит человека? А то старит: страх, огорчения из-за детей, злая жена и война. Юдл сидел и старательно дергал за рукоятку старую кавалерийскую саблю в заржавленных ножнах, с кожаной, в прозелени, портупеей. Сабля, видно, немало поработала на веку, состарилась, ушла на покой и не желала вылезать наружу.
– Юдл! Что за вид, Юдл, и чем вы занимаетесь?
– Война, Пинечке, – скорбно сказал Юдл. – Это мы на войне. Нами затыкают прорыв.
– Мы – это кто?
– Ополчение, Пинечке. Последняя на нас надежда. Четверо со мной, а остальные – изменники, во вражеских окопах.
Пинечке глядел на него, обмякал от жалости:
– Юдл, ой, Юделе! А что с будущим?
– Будущее надо еще завоевать. Светлое будущее: штыком и гранатой.
– А как же те, во вражеских окопах?
– Они завоевывают не наше будущее, Пинечке. Они завоевывают никому не нужное будущее и не догадываются об этом. Умные люди, но заблудились. Запутались в сетях ума своего. Скоро мы на них в атаку пойдем. Есть только одно будущее, Пинечке, и оно наше.
– Вот фугасы перекидаем, – подтвердил Петя, – и пойдем. Одним недолет, другим перелет, а кому-то и карачун.
– Почернеют лица наших врагов, – еще сказал Юдл, – и замысел их не осуществится. Позади прошлое, Пинечке. Отступать некуда.
Кошка вздыхала на человеческое непотребство и оглядывала неуёмных бойцов от повышенного обмена веществ и нежелания работать. Собака подсчитывала в уме поколения буйных бездельников, что жизни растратили на убой и разор. Петух тосковал.
Тут пение послышалось со стороны, с удалью и натугой:
– Жена мужа продала, задешево отдала…
– Яшка, – позвал Петя. – Цыбулькин брат! Это ты на подходе?
Спрыгнул в траншею храбрый солдат Яшка Хренов
– на плече тюк громоздкий, докончил без ложной скромности:
– Языка добыл. В расположении врага. И тряхнул мешком.
Выпала наземь толстая, рыхлая, неопрятная бабка в линялом байковом капоте с потными кругами под мышками, руки вздернула кверху.
– Раскалывайся, старая. Выкладывай начистоту. Не то воздействия применим, до неприятностей на теле.
Ахала, пришептывая. Охала, причмокивая. Бекала-мекала. Прорывалась через астматические хрипы. При-
валивалась обессиленно к земляному откосу. Закисала, выпустив воздух.
– Поняли? – сказал Яшка с гордостью. – Ценные разведывательные данные. Не зря бабку крал и на минах подрывался. Враг готовится. Надо его опередить.
Яшкеле стрелял из ружья. Петькеле кидал фугасы. Юделе выдергивал саблю из ножен. Ушер Балабус глядел вперед. Стёпкеле – секретный солдат целился им в спины, чтобы не побежали. И первая жертва уже поскакала в тыл. Калечная и увечная. На самодельном костылике. Для приспособления искусственной конечности.
– Пинечке, – говорил Юдл между делом. – От коровы – молоко. От гуся – шкварки. От птицы – пение. А от человека, Пинечке?.. Нет часа без бедствия. Проснувшись, ты уже готовишься к несчастью. Весь день на тебя валятся несчастья. Ты засыпаешь, переполненный несчастьями. А ночью тебе снятся люди, которые придумывают для тебя новые цорес…
Прилетел одинокий снаряд, выпущенный по ошибке, из дрянной пушчонки, без команды и в ненужную сторону, разорвался на бруствере и поразил Юдла осколком.
– Ах! – сказал Юдл. – Человек подобен дуновению… И стал отходить к предкам.
– Ой, Пинечке… – шелестело на уходе, смертной покрываясь тенью. – Вся наша жизнь, Пинечке, недолет-перелет… Да есть ли на свете такие удачливые, которых никто и никогда не убивал?..
Валилась голова. Обмякало тело. Руки опадали по одиночке. Ноги раскладывались за ненадобностью.
– Погодите! – тормошил его Пинечке и накладывал на рану вату с бинтами, чтобы душа не просочилась наружу. – Не уходите, Юдл… Мы с вами еще придем в будущее… В наше будущее, Юделе! Прольется дождичек, засияет солнышко, и пойдет народ грибы собирать…
Умирающий подобен догорающему светильнику. Вздохни – и погаснет.
– Пинечке… Ой, Пинечке, Пинечке… Мусором стала земля, один кругом мусор… Сколько веков прошло, а будущего нет как нет… Его, может, люди выдумали, это будущее… За что-то… надо же… зацепиться…
Вобрал малую толику воздуха, негодную для существования, задержал ненадолго, как засомневался, а выдохнул уже душу…
3
Остаться без погребения – величайшее несчастье. Проклятие-быть похороненным вдалеке от своих. Благословение тому, кто похоронит человека, даже незнакомого, даже преступника.
Пинечке не побоялся – сбегал во вражеские окопы, отыскал изменников, сказал коротко:
– Идн, Юдла убили. Нужен миньян для похорон. Встали без прекословия, взяли оружие, пошагали за провожатым до белой граничной полосы. С этой стороны пришли еще четверо, добавить Пинечке – вот и миньян, десять мужчин: можно хоронить.
– Узнали – и узнали доподлинно, – говорил Пинечке. – Для сотворения человека взял Господь прах с четырех концов света, перемешал хорошенько и вдохнул в него жизнь. Зачем – с четырех концов? А чтобы не сказала земля – в том месте, где выйдет душа твоя: "Нет праха моего в этом теле, и нет места ему во мне. Верните его туда, где взят прах, – там и упокойте навеки". А так – в любом месте, куда ступит нога твоя, взят прах для тела твоего: в тот прах и возвращаться…
Отрыли могилу вдоль белой полосы: половину на ту сторону, половину на эту. Обмыли Юдла, завернули в саван, постояли, погрустили, вздохнули за компанию: "Господь дал, Господь взял, благословенно имя Господне". Потом опустили Юдла, засыпали землей: каждому досталась лопата, чтобы копнуть по очереди, – на холмик положили по камушку. Стояли по обе стороны могилы в разных военных обличьях, обмякали душой и телом, но оружие еще торчало наизготовку, и патрон томился безделием в канале ствола.
Примирил всех кадиш.
– Да возвеличится и освятится великое имя Его… – начал Пинечке, и все заключили: – Амен!
– Да низойдут с небес мир великий и жизнь для нас и для всего Израиля… – продолжил Пинечке, и снова они сказали: – Амен!
– Кто творит мир в высотах Своих, Тот да сотворит мир у нас и у всего Израиля… – закончил Пинечке, и напоследок они сказали просветленно: – Амен и амен!
И от смерти есть польза.
Сидели уже вперемежку, позабыв про форму свою и оружие: Берко с Копелем, Герш с Мовшей, Абеле с Ареле, Ицкеле, Беньюмчик и Ушер Балабус – головой над всеми. Сморкались, хлюпали в платочки, с грустью поминали Юдла: "Благословен тот, кто жил с добрым именем и ушел с добрым именем". Жались друг к другу – грустные, затерявшиеся во времени, из одной беды, из одной нужды: да есть ли на свете такие удачливые, которых войной не задело и голодом не изнурило? Стволы скрючивались у ружей стыдливо пересохшим стручком, и патроны валились наземь бесполезными горошинами, которым уже не прорасти.
Камень на могилу – тоже обязательно. Без камня имя позабудется и место затеряется. Навалили в изголовье валун, и Пинечке процарапывал усердно, ружейным штыком: "Здесь погребен Юдл. Что-то особенное. Лишенный остатка дней своих. Поверженный злодеями, которым он не подавал повода к гневу".
– Что я вам скажу, – говорил Пинечке между делом,
– я, малый среди малых?.. Я скажу не своими словами,
– где взять нужные слова? Я скажу вам словами мудрецов, а они говорили так: в создании человека участвуют трое – мужчина, женщина и Всевышний. От мужчины и женщины человек получает мозг, кости и жилы, кожу, плоть и кровь, а "Владыка всех деяний" дает человеку дыхание, черты лица, зрение, слух, дар речи, способность ходить и разум. Когда приходит час кончины, Боже отцов наших берет Свою долю обратно, а долю родителей кладет перед ними, – и отец с матерью плачут. Говорит им "Изрекающий правду": "Что же вы плачете? Разве Я взял ваше? Я взял только Свое…"
4
Осталась сабля от Юдла. Старая кавалерийская сабля в заржавленных ножнах, что хорошо поработала на веку. Хотели воткнуть в изголовье, а потом передумали. Не еврейская это привычка: втыкать сабли в могилы. Сабля – одно, а могила – другое.
– Идн, – сказал Пинечке без осуждения. – Не еврейское это дело-воевать друг с другом. Мы -миньян. Нам молиться положено. Всем вместе.
День уходил. Тени ложились вечерние. Поверху открывались родники росы. Грусть легким облачком отлетала прочь, обвисала на плечах озабоченность, и сказали они со вздохом:
– Граница, как-никак… Кому-то и охранять…
– Граница, – фыркнул Пинечке. – Идн, это же белила! Белила по траве.
– Это не белила, Пинечкс. За это жизни отдают добровольно. Лишают за это дыхания – принудительно.
– Белила. Это белила! Вот поглядите…
Лег плашмя на полосу и пополз, пузом стирая границу. Рядом шла кошка, получала удовольствие. Рядом шел пес, ухмылялся лопоухой рожей. Рядом шагал петух, недоумевал но поводу.
Была фаница – нет границы.
– Так-то оно так… – сказали они на это. – Белила-то они, конечно, белила… Видимость, конечно, одна, глупость и заблуждение… Ты куда это заступил, ты, да-да, ты? Это же наша территория!
– Это – ваша?!
– Да, наша! Убери свою паршивую ногу!
– Да граница тут была! Вот тут!
– Во сне она тут была! Убери ногу, вражина!
– Руку! Ты на коп) это – руку?!
Кулаки сжались. Взгляды заострились. Стволы напряглись. Патроны изготовились. Кричали, толкались, отпихивали друг друга, не поделив счастливое будущее, которое надо завоевать – и немедленно.
– Да наше завтра светлее вашего!.. Да наше завтра нужнее вашего!.. Да ваше завтра – это наше вчера!..
Пинечкс метался среди них, хватал за руки, оттаскивал, кричал со слезой в голосе:
– Идн! А как же с будущим?
– Какое там будущее… – рычали в ответ. – С прошлым еще не разобрались!
Одного – штыком. Другого – пулей. Третьего с четвертым – прикладом. Пятый заломал шестого. Седьмой прокусил девятого. Восьмой кинул подо всех фанату, и они упокоились до лучших времен. Тихие. Довольные. Все вокруг победители. И только души – легким, порхающим хороводом -дружно отлетали в небеса, а одна билась над телом, будто с перешибленным крылом, взмывала и опадала в рыданиях, а там и она отлетела нехотя, словно оттаскивали, и всё оборачивалась назад, всё оборачивалась, выглядывая с высоты того, единственного, распростертого…
Пинечке работал до утра.
Звери ему помогали.
Отрыли общую могилу. Уложили аккуратно своих с изменниками, засыпали, сверху положили по камушку.
– Кто творит мир в высотах Своих, – снова сказал Пинечкс, – Тот да сотворит миру нас и у всего Израиля…
А звери сказали:
– Амен.
– Пинечке, – позвал папа, как по плечу огладил. – "Один строит, а другой разрушает". Соберись с силами, Пинечке, и приготовься к худшему.
Степь фозно придвинулась к нему, – или это Пинечке шагнул навстречу? В темноту, в слепоту, к концу дней и началу потрясений, пригибая голову от неминуемого удара, а следом за ним, скорбной цепочкой, шли верные его попутчики – кошка, собака и петух…
5
Рассвело между делом. Порозовело на восходе.
– Остановись, – сказала мама. – Призадумайся. Это не ровное для тебя место. Это для тебя пенечек.
Пинечке встал, огляделся по сторонам. Степь как степь. Время как время.
– Здесь кто-то похоронен?
– Здесь многие похоронены, Пинечке. Газом удушены. В печах сожжены. Прахом развеяны по полям.
Света недоставало на свете. Света было совсем мало: не отличить белой нити от синей. Душило. Обвисало на плечах. Ноги подламывало и шею гнуло. Как навалилась поверху неохватная глыба, без сожаления и пощады: вот лопнет под напором череп, хрустнут позвонки, игольчато расколятся трубчатые кости…
– Господи! – попросил Пинечке в великой тоске. – "Наводящий беду на Израиль"! Твой народ нуждается в спасении…
Прокричал одинокий голос – предостережением или угрозой? Пронеслись встрепанные, умоляющие звуки – вспугнутыми птицами, и страшный затем, единый в степи стон, словно ударили в могучий колокол. Вышла на них женщина в строгом костюме с погончиками, взмахнула указкой, сказала четко, буднично, обстоятельно, с проклюнувшимся железным акцентом:
– Это есть место, где зтоял самый большой печ. Здесь сжигал людей. Сжигал, сжигал, сжигал, – но значала убивал. Ребенок мерял звой рост. Женщина мерял. Зтарик. Призлонялся к этой зтена, в дырку взтавлял автомат немецкий зольдат и зтрелял в затылок. Труп по желоб зкатывался вниз. Ребенок зкатывался. Женщина зкатывался. Зтарик. Вот на этот лопат его поднимал два других зольдат и клал в печ. Из трубы шел дым. Вот здесь зкладывал кость, зуб, волос для немецкий хозяйств. Окрестный жител ничего не знал. Пройдемте дальше…
Пинечке стоял, склонив голову, тихо молился в печали, а позади собиралось, подкапливалось, распирало теснотой по свежей боли. Тени несметные, тени невидные, закутанные в истлевшие таллесы, под перестук иссохших костей. Фишели, Шимели, Мойшели. Шейнели, Рейзели, Ханели. Тени молились с тенями – несчитанными миньянами. Тени оплакивали теней:
– Из глубин взываем к тебе, Господи! Из рвов-ям-оврагов! Ветер пришел – из печи палящей, иссушил кости наши, ужасы смертные наслал… Кто мы? Трость надломленная, прах на попрание! Пошел Господь путями ярости, воздвиг на нас лютый народ, сделал брешь в коленах Израиля… Из десяти мер жестокости на свете девять пришлись на нас, девять мер мрака и озверения, пакости и непотребства. Наполнилась земля злодеянием, содрогнулась и стала ужасом Божьим…
Пепел, из печей пепел! Пепел на головы, пепел на души. Стон и скорбь. Мрак и погибель. Ропот и стенания неприкаянных душ.
Поверху прогудел самолет. Понизу проскрипел кузнечик.
В глинистой яме, вповалку, закиданные наспех, засыпанные живьем, разделившие общую беду, покоились вечные наши утешители Нахман, Менахем, Тан-хум, покоилась мать их Нехама. Без савана. Без доброго слова вослед. Без непременного потом поминания. Да и кому поминать? Все там, в яме. И стояли поодаль, на заслуженном отдыхе, с тихим довольством во взоре – Преступатель черты, Душевредник и Ниспровергатель, Разрушитель ограды мира, образа и подобия. Ум которых – во зло. Деяния которых – похищать сердца и губить веру в Заступника.
– Что это? И за что это?..
– Это тайна, Пинечке, – отозвался папа. – Тайна глубин беспредельных. Скрытые от тебя премудрости.
Сидел возле ямы Менька-водонос, Менька-плоская голова, баюкал в руках калечный свиток с обгорелыми краями, пением остужал боль:
– Обеднел-опечалился царь: выпали из короны жемчужины. Обеднела-опечалилась царица: из колец выпали изумруды, из серег хризолиты, из ожерелий – яхонты с сапфирами…
И взгляд у идиота – горестно осмысленный.
– Земля мала, чтобы вместить горе наше, – говорил Менька. – Наказание наше больше, нежели снести можно. Три дня кровь кипела в земле. Три дня земля колы-
халась – пухлая, сочная, масляная, будто руками вздымалась изнутри, и гуд шел оттуда, на низких басах гуд… Папа у Пинечки удостаивался Божественных видений, и величественные картины проглядывали для него на закапанных воском страницах. Как сжигали праведника на костре, со свитком в руках, и буквы с пергамента в пламени возносились к Тому, Кто дал этот свиток. Как двенадцать тысяч ангелов уничтожения – под трубные звуки – обрушили на нечестивый Сдом серу, смолу, черный с высоты огонь. Как сбылось в жизни предсказанное пророком, мрачное и торжественное: кому под меч – под меч, кому в плен – в плен, кому голод – голод. Но глинистая сырая яма на окраине поля – будто под силос или запасы картошки – не проступала для папы сквозь бисер расступавшихся букв. "Владыка мира! – славословили пока что ангелы. – Бог воинств! Помогающий, спасающий и защищающий…" – "Замолчите! – возгласил Единый, Великий и Страшный. – Творения рук Моих погибают, а вы хвалу Мне поёте?" И возопили пристыженные воинства на языке страданий: "Рибоно шел олам! Если Израиля не станет на свете, для чего мы тогда?.."
– Теперь я тут, при яме, – еще сказал Менька, – а в ней все наши. Липечке – "Опять неудача". Лейбечке – "Хуже не бывает". Лейзерке – "От всякого ему цорес". Убили, вещи поделили, коз разобрали, и на дверях наших – чужие теперь замки…
Пинечке напрягся, как роста прибавил. Пинечке захолодел, как кровь отлила. Пинечке облачился в одежды возмездия.
– Да настанет день мести и наказания, – сказал в сердце своем громко и торжественно, в жгучей испепеляющей ненависти. – Да поразят вас стрелы ужаса. Да померкнет звезда ваша в небесах и умрет под ногами земля ваша. Да не сможете вы остановиться, справляя нужду, пока не выйдут наружу ваши души. Постыдным путем и в постыдном месте.
И подивился на свои слова – тихий в душе и ласковый.
– Пусть, – сказал он ещё. – Пусть изрыгнёт вас с проклятиями. Земля ваша. Пусть выбросит из могил кости мучителей наших. Чтобы валялись они под ногой в веч-
ном напоминании. И чтобы никакая сила на свете. Не смогла возвратить на покой. Их кости. Пусть уже. Пусть! Застонали камни в стране проклятия, деревья испустили кровь, небеса истрепались в дым, луна обветшала, а сладкие воды погорчели. Корчилась земля – под Пи-нечкиным словом. Раскидывала надгробные камни. Из-рыгала гроба. Вышвыривала черепа с ребрами до крайней косточки. Хохотала зияющими провалами. Глумилась. Торжествовала. Не соглашалась на уговоры и раскаяния. Не поддавалась на перезахоронения, с ожесточением выплевывая заново. Кладбищенские козы гадили на их кости. Кладбищенские вороны их расклевывали. Кладбищенские крысы подыхали в их завалах, смрадом наполняя окрестности. И если бы Пинечке пришел в мир только для этого, этого было бы достаточно.
– С Богом не поспоришь, Пинечке, – сказала мама. – Знай, молчи и иди.
В руках дрожь. В ногах дряхлость. Шагнуть – нету сил, но толчками в спину, от шепота неслышного:
– Пожалей, Господи, усталых, истерзанных, за Тебя убиваемых! Дай разумения познать пути Твои! Не отступись от нас, укрепи веру нашу, дабы не было у врага посмертных побед! Бог наш и Бог отцов наших, не Твоим ли наитием сказано: "Поколение уходит и поколение приходит, царство уходит и царство приходит, но мир стоит вечно, и мы будем вечно…"
6
Радугой полыхнуло небо. Крутой переливчатой радостью до ослепления душ. Божьим обещанием: не казнить – миловать, аркой-надеждой для уцелевших, радужным, радушным приглашением на вход в неведомое, заманчивое просветление, где капельный, напоследок, перестук, буйные ароматы омытых трав, оголтелый перезвон голосов.
Улетала под радугу птица. Неприметная птица Хул. И оперением не блистала, сереньким, невидным. И клювом не поражала. Размерами. Красотой движений.
– Всякий впитывает свое время, – сообщала на отлете. – Хорошее или плохое – какое есть. Мы мусорщики. Нам не привыкать. Переполнился – унес с собой. Чтобы детям не оставалось.
– Сама догадалась? – вопрошала кошка, поспешая вослед. – Или кто надоумил?
– Летаю по свету, – говорила. – Делюсь тем немногим, чем Всевышний озарил меня. Радуга – Божья дуга не появляется при жизни безупречного праведника. Ибо заслуги праведника дают защиту его поколению. Увидел радугу – знай: с праведниками на земле не густо.
– Что же тебя попригляднее не сотворили? – спрашивала собака, подскакивая через шаг. – Или не заслужила?
– А к чему? – отвечала рассудительно. – На себя бы залюбовалась. В зеркале лесных вод. Стала бы прихорашиваться, обольщать, хвостом без нужды вертеть. Невидные – они мудрее.
И было как было. Улетела под радугу птица, неприметная птица Хул. Облилась многоцветьем. Украсилась. Заблистала без меры. Сама стала радугой.
Пинечке уходил следом, послушно клонил голову:
– Господи! Милосердный на Небесах! Пугай нас, без меры пугай, – только не бей, Господи…
Плакал и шел в смятении, шел и плакал в поисках утешения:
– Мама! Ой, мама моя, мамеле… Как я устал!
Но мама ему не ответила. Мама-утешительница. Мама его Нехама. Видно, слезы лила без звука, чтобы Пинечке не догадался.
Знаете ли вы, как плачут цари? Цари плачут в подушку.
И мамы – тоже…