Часть седьмая. ЗАТЕРЯВШИЕСЯ В ПРОСТРАНСТВАХ

Часть седьмая. ЗАТЕРЯВШИЕСЯ В ПРОСТРАНСТВАХ

May 7, 2004 Автор: Феликс Кандель - No Comments

1

Каждому часу свое беспокойство.

Каждому дню.

Каждому возрасту.

Топорщились на пути столбы с проводами. Жирная асфальтовая полоса перечеркивала степь. Липкая, пахучая, проминающаяся от жары полоса взамен потайной разбойной тропы, по которой наскакивали когда-то врасплох и угоняли в полон – босых, нагих, израненных и обесчещенных. Просвистывали мимо "торопливые сердцем", каждый в своей коробочке, фыркали на посторонних вонючими газами, интереса не проявляли, ну никак!

А они стояли рядком и смотрели. Пинечке. Кошка с собакой. Петух-горлодёр. Одинокие, затерявшиеся в неведомых пространствах, завалившиеся в безвременье, незваными пришельцами на сомнительном празднике. Опасения переполняли через край. И опасения опасений. И всякий мог кинуть на них жребий, как на вещь, найденную в пустыне.

– Не оплакивайте, – говаривал реб Ицеле со слов великих учителей. – Не оплакивайте возвративших души свои Создателю, но слезы проливайте над участью тех, что ушли и не вернулись домой…

Стояли долго, скорбные и печальные, на краю черной полосы. Глядели молча, как просвистывает на скорости этот мир, меняются нравы, одежды и вкусы, и клык обнажала собака на неведомую опасность, петух щурился неприятливым глазом, ус кошка топорщила непримиримо. Ты выносишь на рынок свой опыт и накопленную мудрость: "Берегите ваши души", и – "Учитесь творить добро", и – "Улучшите пути свои и деяния", но товар залеживается на прилавке, позавчерашний, нарасхват, товар, для которого не найти уже покупателя.

Мама у Пинечки наводила в доме чистоту, надевала лучшие свои наряды, ставила на стол еду, приглашая Того, Кто послал ее в этот мир, – и Он к ней приходил. Мама у Пинечки, тихая и сострадательная, размерами в жизни не взяла: мама взяла делами. Ходила за покупками в самую захудалую лавчонку: кто еще у них купит? Чинила ботинки у самого плохонького сапожника: как же еще он заработает? Вышагивала по улицам в вечном прищуре, скреблась во всякую дверь, и ей подавали: хлеба ломоть, цыбулю, редьку с огурцом. Набрав доверху корзину, мама шла по хибарам, раздавала собранное, а ее уже поджидали, рты разинув от нетерпения, у пустого стола, на стылой печи, под драным тряпьём.

– Любят люди, – говаривала мама, – полюбит и Всевышний. "Ты увеличишь Его свет, Он увеличит твой".

За маму Пинечке не беспокоился – после прожитой на земле жизни. Мама обитала в тени Всевышнего, обласканная Его любовью, и взглядывала теперь с высоты, чтобы не соблазнилось сердце у сына.

– Ложные на пути верования. Порочные вокруг суждения. Не променяй родную рубашку, Пинечке.

Затормозила машина не первой молодости. Сунулся из окна мужчина не первой свежести. Зубом цыкнул, глазом зыркнул, носом шмыгнул в плутоватой торопливости: попользовать и отбросить.

– Это цирк? Вы дрессировщик? Для цирка я писал, и немало. К примеру, карнавал на Кубе, со стихами и лилипутами. Может, слепим программку?

И дверцу распахнул:

– Поехали! Ехали. Ежились. Озирались с опаской.

На скорости забирались в нехоженые времена.

Черный маслянистый асфальт потоком убегал назад, с неведомой, возможно, глубиной, коварными водоворотами, отмелями и перекатами. Проскакивали порой скудные, нуждой прибитые поселения – хлеб в нужде и вода в горести, и маслянистый поток разбегался на улицы- протоки, затекал половодьем в мусорные дворы, взбегал по ступеням к ободранным подъездам, вливался в разинутые ворота гаража, плескался беззвучно у насупившихся, давно не белёных стен. И снова степь без края, коршун над головой, обалделый суслик на пригорке и черная полоса под колесами – такая лишняя и такая здесь ненужная – с раздавленными, пригревшимися на припеке гадюками…

2

– Странная на вас одежда, – говорил водитель. – Чей же это национальный костюм? Не называйте, угадаю с трех раз! Кара-калпакский? Чечено-ингушский? Ханты-Мансийский?

– Нет, – отвечал Пинечке. – Это традиционная одежда российского еврея середины девятнадцатого столетия.

– Понятно, – определил тот. – Вы работаете от Биробиджанской филармонии.

Пинечке его, конечно, не понял, но переспрашивать не стал.

– Между прочим, я евреев люблю. У меня много друзей-евреев. Я сам, чтоб вы знали, был когда-то евреем, но это прошло.

– Прошло?! – завопил Пинечке. – Как так?..

– Как у детей проходит оспа. Ветрянка. А потом отметины на всю жизнь.

– Остановите, – велел. – Я слезу. Уж лучше в пираты пойти или головой под колесо. Вымереть от ужаса-омерзения.

Теперь тот не понял.

– Что вы так взволновались? Естественный исторический процесс. Ведь вы – древняя нация. И если бы вы не уходили в другие народы, сегодня на земле жили бы одни евреи. Евреи, китайцы и индусы. Вы думаете, это хорошо? Я думаю, это опасно. И так на вас всё сваливают.

– На вас, – переспросил Пинечке, – это на нас с вами?

– На вас – это на вас. И огорчил ответом.

Крутнул руль. Лихо вписался в поворот. Представился не без гордости:

– Катамаранов. Беспощадный сатирик. В детстве я был уверен, что все люди вокруг – евреи. А теперь все неевреи в этом уверены.

– Катамаранов, – сказал Пинечке горестно. – Как же вы такой получились?

– Проще простого. Жертва пагубного воспитания. Мне с люльки намекали: баю, баюшки-баю, не ложись ты на краю. Придет серенький волчок и ухватит за бочок… Понимаете? А еврей – это на краю. Всегда на краю. И цапнуть – всякому радость. Я и залез в кучу, в серединку, чтобы со всеми вместе.

– Пинечке, – шепнула мама. – Своих не узнаёшь? Это же твой потомок, Пинечке. Это тот, кто дешево нас ценит и дорого за нас платит.

Но он не расслышал на скорости. Он думал.

– На что это похоже? Это похоже на засохшие листья, которые осыпались в прах, и нечего теперь взывать к мертвецам. На что это похоже? – думал еще. – Это похоже на старую, заброшенную синагогу. Никто там не бывает, никто не взывает оттуда к Небесам, а место, тем не менее, заветное. Намолено достаточно в прошлом, чтоб остеречься. От пагубных дел и нескромных мыслей.

– Знаете что, – сказал после размышления. – Не всё потеряно, Катамаранов. Далеко не всё.

И вздохнул с облегчением.

– А вы кто будете, если не секрет? – поинтересовался тот.

– Пинечке. Специалист по прошлому. Можно так сказать.

– Куда идете, Пинечке?

Пинечке помялся, поелозил на сиденье, сказал просто:

– Я иду к Богу.

– Ах! – зашёлся Катамаранов. – Какой сюжет!.. Это я у вас возьму! Это вы мне подарите! Пушкин дарил Гоголю, вы – мне!.. А я зато – водевильчик! Мы из этого – оперетку!..

Поперхнулся. Даже машину притормозил:

– Глыбище! Талантище! Сделаем на двоих программку? "Человек идет к Богу"! Озолотимся! Обрильянтимся!.. Сегодня это модно! Сегодня это в струю! Все идут к Богу, хоть и не знают точно, в какой Он стороне…

Догнал на стремительной машине некто горбоносый, саблезубый и остроухий, безобразный видом своим, пристроился рядом, сказал со значением из окна в окно:

– Про Бога не надо. Бога вы лучше уберите. Зачем? Только гусей дразнить. Сегодня можно – завтра неизвестно.

– Да у меня репризка, – заныл. – Запылилась без пользы… Человек пришел к Богу, а того дома нету. Где? Что? Погулять пошел…

– Катамаранов, – предостерег горбоносый. – Вас изолировать – или сами?

– Бога мы уберем, – тут же согласился Катамаранов и вильнул послушным позвоночником. – А если? А так?..

– Никак, – повелел саблезубый. – Решительно и навсегда. Творите, Катамаранов. Радуйтесь своему неби-тию. Вы, Катамаранов, счастливы до зависти.

Дал газу и умчался вдаль. Умчались следом его охранники, грудастые и щекастые. Гудками погуживали. Клыками пощелкивали. Наганами подпугивали. Души высматривали, чтобы отнять.

– Ого-го! Го-го!..

– Ноздри! – шептал Катамаранов с робким придыханием. – Вы заметили? У него раздуваются ноздри…

– Катамаранов, это кто был?

– Кирбит Верзавулович. Вершитель судеб. Опрокидное лицо.

3

Движение на дороге прибавилось. Потом загустело. Потом стало невпроворот.

Ехали в одну сторону, тесно и кучно, притирались глянцевыми боками, взглядывали из окна в окно.

– Катамаранов, – позвали из соседней коробочки, снисходительно и нараспев. – Какая у вас прелестная получилась композиция: ковчег на колесах. В концептуалисты записались, Катамаранов?

– А почему бы и нет? – и Катамаранов погордился разговором со знаменитостью. – Не все только вам.

– Не надо, – сказали утомленно и по-барски. – Поверьте горькому опыту. Замучаетесь, Катамаранов. Удивлять всякий раз. Изворачиваться. Мозги сушить. Идите лучше в золотари-парашники. Что, что, а с этим всегда хорошо будет.

-Ау нас-то… – пожаловался Катамаранов, которому было лестно. – Тоже не сладко. Бичуй. Пригвождай. Смехом ублажай до надорвания кишок. Я – хохотун, которому плохо…

Они сидели в ковчеге, на мягких сиденьях, Пинечке и его команда, и ждали с унынием, когда же схлынет, наконец, черный асфальтовый потоп за бортом, чтобы открыть дверцу и без опаски ступить на просохшую землю. Распахать поле, высвободившееся от коросты, насадить виноградник, выгнать скот на пастбище. Запустить бы петуха в перистые высоты, чтобы взлетел, осмотрел сверху затопленные асфальтом окрестности, вернулся назад с масличной ветвью в клюве, – но петухи давно уж разучились летать. Сначала разленились, а потом разучились. В вонючем курятнике. На дармовых харчах. Жри без меры да несушек топчи: сил на полет не останется.

– Чего стоим?

– Ворота, – сказал Катамаранов. – Проверка пропусков. Вас, наверно, не пустят.

– А что за воротами? Ухмыльнулся:

– А это уж по способностям. Кому дурить в свое удовольствие, а кому и воздурять. Улавливаете разницу?

Пинечке подумал: – Нет.

– Дурить – это по-простому. Это всякий может. А воздурять, как воспарять в дурости.

Проехали немного. Встали. Еще проехали. Даже Менька-плоская голова просил по утрам: "Не вводи, Господи, в порок, не вводи в позор-искушение". Даже Мень-ка-идиот знал понаслышке: "Желающему возвыситься помогают свыше. Желающему опуститься – не препятствуют". И поступал соответственно.

– Катамаранов, – позвали из соседней машины. – Пусть этот настырный еврей пересядет на заднее сиденье, между собакой и петухом. А кошку поместите спереди. Наденьте на нее фуражку и дайте в лапу револьвер. Вот вам и новая композиция, Катамаранов: "Казнь на рассвете".

– Чем занимаются? – загрустил Пинечке. – Боже Долготерпеливый, чем они занимаются? Уж лучше сдирать шкуры с падали… Усложните жизнь, Катамаранов. Найдите другое занятие на склоне дней.

– Здрасьте, – сказали на это из соседней машины. – Где уж нам усложнять? Мир должен быть прост, дорогой, как яичная скорлупа. Чтобы просвечивал насквозь бутылочным стеклом. Чтобы ясен был и понятен последнему идиоту. Иначе мы, концептуалисты, не согласны.

– Но если идиоту всё понятно в этом мире, – постонал Пинечке в великом огорчении, – если идиоту всё ясно, так для кого же он тогда, этот мир?..

Встали. Проехали. И снова встали, как призадумались. От глупости лекарства нет.

– С другой стороны, – пожаловался концептуалист и утомленно повздыхал, – нас тоже можно понять. Мы – ваньки-встаньки, у которых тяжесть болтается. Мы искусственники, мой друг. Негодные люди маловажного времени, убогие и малоумные гомо пластикус.

Дернулись. Встали. Еще дернулись. И остановились у высоченного забора с воротами.

На воротах висела табличка: "Лысая гора. Вход по пропускам".

4

– Здесь мы с вами попрощаемся, – сказал Катамаранов. – Запишите телефончик на всякий случай. Может, и правда слепим программку. У вас хорошие звери, Пинечке, послушные и терпеливые.

И замешкался:

– Вот я бы спросил… Пинечке ему моргнул.

– Когда засыпаю… Еще не сплю, но зависаю на кромке, чтобы соскользнуть в блаженство… – И посмотрел испытующе: – Кто-то шепчет на ухо, грустно и с осуждением: "Тебе что… Ты, Янкелевич, истлеешь в свой срок, а мне за тебя отдуваться…"

– Кто это – Янкелевич?

– Янкелевич – это я. По папе и по дедушке. Нохемке Янкелевич, сын Файвеля и Шейнеле, внук почтенного реб Залмана. А кто шепчет – не знаю…

– Что вам посоветовать, – ответил Пинечке. – У вас были хорошие родственники, Нохемке, и в наши времена нашли бы тому объяснение. А как у вас, и не знаю. Не забывайте, Янкелевич, я специалист по прошлому, и ваше настоящее не улавливаю.

– Катамаранов, – сказал концептуалист, которому загородили дорогу. – Не вижу композиции, достойной воплощения. Проезжайте, Катамаранов, или подайте в сторону.

– Я сейчас! Я мигом… – и к Пинечке: – Скажите про ваши времена! Ну, пожалуйста…

Вылезли из машины звери. Вылез и Пинечке, расправив замявшиеся одежды, намотал пейсу на палец, посуровел и просветился:

– Что я могу вам сказать? Я – неуч. Я – плакальщик над мертвыми. Я – веселящий на свадьбах: Топ, гоп, выше, выше…" Но "Взвешивающий дела" дал память: чтобы удерживать слова мудрецов. "Уделивший от мудрости Своей" подарил язык: чтобы повторять услышанное. Написано было для всех, и для вас, Нохемке, тоже: "Всё зависит от Бога, кроме страха перед Богом".

– И что?

– Это в вас страх говорит, Янкелевич. К ночи. Перед сном. Ваша душа боится остаться Катамарановым. На веки вечные.

Он и уехал в ворота: глаза в поллица.

– Что вы с ними откровенничаете? – сказал завистливый концептуалист, который всё слышал, но мало что понял. – Это же стружки жизни и опилки общества. Их дело куплеты сочинять. А высокие материи – моя стихия.

– Я вам скажу на это, – ответил Пинечке. – Я вам так скажу, как учил реб Ицеле: "От зависти гниют кости". Я вам еще бы сказал, мне не жалко, да велено-заповедано: "В уши глупого не говори".

– Уши глупого, – повторил. – В этом что-то есть.

И укатил в ворота, вильнув задом машины по липкому асфальту.

Все проехали. Ворота закрыли. Ключом провернули изнутри. Топтался у забора одиночка, которого не впустили, часто подрагивал телом, страдал, бурно завидовал:

– Отгородились… Соблазны делят… Телесные услады! У дьявола – свои мученики.

5

Слабенько зазвенел звоночек.

Слабенько-слабенько, жалуясь и тоскуя.

Выкатился тонконогий, бледнорукий мальчик на велосипеде, заблудившийся ребенок на трехколесной машине. Катил в свою сторону, звенел в звоночек: спиц на скорости не видно. Прокрутился вокруг, словно веревкой обвязал, колесом переваливаясь по ногам, как по корням деревьев: красные шины по белому гравию – шыр-шыр-шыр…

– Дяденька, – сказал мерзким баском, – реши задачку. Училка велела к завтрему.

– Смогу ли? – засомневался Пинечке.

– А ты смоги… Злой дух Агримус – залез в постель к женщине в облике ее мужа – и завел с ней интересные отношения. А к концу отношений обратился в чудище и довершил безобразие. Первый вопрос: что это, дяденька, прелюбодеяние или скотоложество? Второй вопрос: дети от этого сношения имеют ли право на наследство? Третий вопрос: не желаете ли внутрь? Ослабить порывы плоти? Я проведу.

Кошка зашерстилась на него. Собака заворчала. Петух клюв нацелил.

– А что внутри? – заверещал одиночка, которого не впустили.

– Междусобойчик. С уклоном в ведмячество. Тусуемся. Строим козни. Упиваемся до полоумия. А кто старое помянет, тому глаз вон.

– Мы уж снаружи, – сказал Пинечке. – У каждого свой путь.

– Так-то оно так, – подпугнул ребенок, – да только годы не упустите. Человек подобен цветку: сегодня благоухает, а завтра уже завял.

– Возьмите меня! – закричал одиночка. – За забор! Я так благоухну – спасибо скажете!..

А изо рта пахло смертью.

Мальчик морщился, ёжился, лицо опадало грубыми складками, будто из щелей травил воздух: проклюнулся клык, загорбился нос, заострились уши, бельмом затянуло глаз.

– Кирбит Верзавулович, – представился бывший мальчик. – Специалист по грехопадению. Управляем движениями души. Вводим в погибель. Творим ложные чудеса и помрачаем умы. Принимаем вид птицы, женщины, попрошайки, а также коллективные заявки на содомский грех и афродитское блудотворение…

Скоком перемахнул через забор, и заахало оттуда, заухало и загукало, серный пустило запашок из ушей-ноздрей, проросло клыками на холеных рожах, пробилось когтями через модельную обувь, густо обросло поросячьей щетиной – посреди соблазнительных намеков и нечистых помыслов, маршей-призывов, единогласия-единомыслия, похоти и вожделения. "Загнивающие сердцем! – сказал Тот, по слову Которого возникло всё. – Прикройте испражнения ваши! Неужто нет безупречного человека в поколении теперешнем?" – "Господи Милосердный! – возопили ангелы, суетясь и волнуясь. – Сокрушающий врагов и Смиряющий нечестивых! Прости людям хоть часть их грехов, иначе миру не устоять…"

Взмыл над забором саблезубый и остроухий, ахнул-ухнул, проорал в запале:

– Кошмары любви! Проказы плоти! Силуэты безумств!.. – И подсюсюкнул в восторге: – Сей мир – зверь прелестный и соблазняющий…

Тут уж одиночка не выдержал, полез через высоченный забор, обламывая ногти и носки туфель:

– И я! Я тоже,.. У меня плоть – вам и не снилось! Вагон плоти – и вся крайняя!!

Сорвался. Упал. Головушкой о камень.

Затих в судорогах.

Станет ли смерть прощением ему? Отвяжутся ли тяготеющие над ним проклятия? И с облегчением сказала его душа, торопливо покидая тело, как жена уходит от постылого мужа:

– Господи! Неужто всё? Неужто отмучилась, Господи?!

Забилась, запричитала в голос над поверженным: – У других тело как тело, а этот – пьянь, обжора, безобразник! Срамословие! Бесстыдные песни! Грязь с мутью! Мразь с похотью! Только подумаешь о возвышенном, а он – за обжимания, раздевания, кувыркания в нечистых простынях… А скажешь поперек – ногами тебя, кулаками, прескверными словесами… И вознеслась без оглядки.

6

Шла мимо коза. Несла медведя на рогах. Говорила с натугой:

– Дорогу. Уступите дорогу.

– Ой, – подивились хором. – За что эти тяготы? Отвечала:

– Я – коза рабби Ханины. И этим всё сказано.

– Про рабби Ханину я знаю, – порадовался Пинечке.

– Рабби Ханина, ну как же! Пришли соседи, нагородили напраслину: "Твои козы приносят нам вред. Козы твои топчут наши огороды". И тогда рабби решил: "Если это так, пусть медведи их растерзают. А если нет – да принесут они по медведю на рогах!"

– Верно. С тех пор и ношу.

– Это несправедливо. Пусть лучше соседи потаскают! Пусть они доказывают…

Закряхтела под непосильной ношей, глянула благодарным глазом:

– Я – коза. Ко мне нет доверия. Вот и показывай в веках, что ты не во вред.

– А ты сбрось его. Посмотрела на них. Подивилась:

– Я – коза рабби Ханины. И я привыкла к разумным речам. Сказано неспроста: "Если вам плохо, и ему плохо, и всем вокруг плохо, повесьте ваши страдания на гвоздик. Повесили? А теперь подойдите и возьмите заново

– какое кому приглянется".

– И что?

– И то. Каждый подошел и снял с гвоздика прежние свои страдания. Которые привычнее чужих.

Сказала что сказала и дальше потопала. С медведем на рогах. А тот восседал в неудобстве, с печалью во взоре и презрением к мирской суете:

– Беда вокруг. Наглая беда. Отошел Дух – отошел разум.

А коза:

– Суть времени – недомыслие, и это теперь надолго. А медведь:

– Сад наш обломан. Яблоки ощипаны. Надежды попраны…

Они удалялись, переговариваясь негромко, без злобы, с великим терпением и симпатией друг к другу:

– Бродим по миру, словно кошки по помойке. Неухоженные и неутепленные. Почеши за ухом – и мы твои.

– Не нам, дорогой, изменять мир. Сиди, молчи и терпи. Зато ты – медведь рабби Ханины.

– Тебе хорошо. Тебя хоть жалеют. А она:

– Ехал толстяк на осле. По горной каменистой дороге. Осел кряхтел: "Когда же он слезет, наконец, с меня?" Толстяк кряхтел: "Когда же я слезу с этого осла?" Слез – и был рад, и осел был рад, и неизвестно еще, чья радость больше. Скажем так: радость осла больше…

А на смену уже подлетал, скособочившись, Пятикры-лый Серафим. Бурчал поверху. Руки заламывал в отчаянии:

– Кем только не был! И где! И когда!.. Девкой-отгадчицей… Стеклогрызом в цирке… Распутницей: год замужем, а детей пятеро… По ногтю гадал и на кофейной гуще… От геморроя лечил и запоя, от пота ног и по мозолям… Снадобье продавал – "Фиалку горных Альп"… Выгребным обозом заведовал… Морил с пользой – мышей, клопов, тараканов… А я всё тут, и грешное бытие со мной!

Плевался в ярости. Брыкался. Щипал сам себя. Бил ладонями по щекам. Боком отлетал за горизонт:

– В подлом состоянии! Враль и совратитель! Хлебца пожевал, винца попил, девок опробовал – будет… Будет тебе! Решайся скорее, дурак!

Странности продолжались, и это уже не веселило…