Часть девятая. ВОЗДУШНЫЕ МЫТАРСТВА

Часть девятая. ВОЗДУШНЫЕ МЫТАРСТВА

May 7, 2004 Автор: Феликс Кандель - No Comments

1

"На помощь Твою уповаю, Господи! Уповаю, Господи, на помощь Твою! Господи, на помощь Твою уповаю!.."

Куда-то бежали люди. Хмуро. Молча. Упрямо. Ощетинившись локтями. С чемоданами в руках. С детьми. Со стариками и инвалидами в каталках. По голой, пустопорожней степи. Как спасались.

Пинечке бежал вместе со всеми, подхваченный потоком. Собака бежала – хвост понизу. Кошка – навострив уши. Насупленный петух.

Словно ужас позади. Пасти разинутые. Бездна кромешная.

Бежали – тяжело дышали.

– Это что? – спрашивал Пинечке на бегу, на что-то еще надеясь. – Это зачем? Кто-нибудь ответит?.. Но им было не до него.

Полюднело. Загустело. Стало кучнее, толкуче, невпроворот. Толпа суживалась, сплющивалась без видимых причин, как с боков огороженная неодолимой прозрачностью, густой потревоженной массой скапливалась возле невидной горловины, бурлила, закручивалась водоворотами, туго продавливалась на ту сторону. Отдавливало ноги. Обрывало пуговицы. Колотило в спины: нервно, суматошно, до слезливой истерики. Пинечке отжался в сторону, и мимо него, работая локтями, протиснулась женщина с потерянными глазами. Мятая, потная, в сбитой на макушку шляпке, в перекособоченном пальто. Видно было, что она безнадежно опоздала, опоздала еще до начала спешки, и истерически наверстывала невозможное. И Пинечке ее пожалел.

"На избавление Твое надеюсь, Господи! Надеюсь, Господи, на избавление Твое! Господи, на избавление Твое надеюсь!.."

Стояла поодаль будка. "Справочное бюро". Куксился за стеклом мужчина – пиджачок в рыжую крапинку, как обметанный скарлатинной сыпью. Напевал с вялой грустью:

– Распечальная кручина – не пощипана лучина… Пинечке присмотрелся – Змиев! Степан Змиев, бывший секретный солдат.

– Стёпкеле, что случилось? На вас лица нет!

– А что на мне есть? – сказал Змиев и повертел в руках стреляную гильзу. – Пулемет отобрали, обмундирования лишили, пищевое довольствие передали другим. Служил отечеству со всевозможным усердием, был прежде яко телец упитанный, а ныне – сижу в Туле да ем дули. Отощал, с лица пал, в штанах себя не нахожу.

– Почему так, Стёпкеле?

– Переходим на свободный рынок. А на рынке меня – завались.

Набежал от горловины беженец с чемоданом, закричал в отчаянии:

– Гражданин человек! Моторы уже прогревают! Поясами пристегиваются! Где тут сдают память? И кому?..

– Ишь, хитрый какой, – сказал Змиев. – Кому она нужна, твоя память? Прогревайся давай и взлетай к чертовой матери, пока выпускают.

– Как же я буду взлетать, когда повисло на мне – не стряхнуть? Ой, как же?!

И улыбался от ужаса.

Но Змиев его не понимал и потому уже ненавидел:

– Ряжки наели… Чемоданы накопили… Гражданин, поди прочь.

– Стёпкеле, – спросил Пинечке. – Куда это народ продавливается, если не секрет?

– Это не секрет, – ответил Змиев. – И это не народ. Открыли для них калитку, вот и утекают. Жил бы отец,

он бы им показал Землю Обетованную. Колыма-Воркута, далее везде. Он бы им кишки на барабан намотал. С занесением в личное дело.

– Разбегаются… – взвизгнул беженец. – Шасси убирают… Заберите немедленно! Места перехоженные! Чувства накопленные! Лица обласканные!.. Заберите! Навечно и без остатка!!

– Ох, – сказал Змиев с великой мукой. – Где же ты, мой друг-пулемет? Как я по тебе исстрадался…

И пальцем дернул привычно, как на гашетку нажал.

Пинечке подошел поближе к толпе, привстал на цыпочки, чтобы заглянуть через горловину, а оттуда – плач прощания, скрип чемоданных ремней, рёв самолетов на взлете.

– А если и я, Стёпкеле? Если и я, и я…

– Давай, – разрешил Змиев. – Пользуйся. Теперь всё одно. Отца на кобеля променяли. Отца народов! А он, между прочим, цены снижал… – И добавил в раздумье: – Переворот, что ли, устроить?

Снова нажал на гашетку и держал так долго…

2

Пинечке сделал шаг к горловине в смятении и замешательстве, зажмурился от душевного содрогания, зашептал сухими губами:

– Господи Милосердный! Опора в страданиях! Царь над царями царей! Ты же знаешь, я не часто Тебе надоедал, я совсем не надоедал Тебе, Господи! В первый раз прошу: дай мне войти, и пройти, и насладиться хоть напоследок! Я раньше начал страдать, Господи, я настрадался не меньше, наверное, этих, теперешних, – так позволь разделить их радости! Я же еще не старый, и я многое сумею сделать – там, в той Земле. Я буду петь на их свадьбах и прыгать в восторге до неба. Я буду плакать на их похоронах и слезами утешать осиротевших. У меня есть руки – я буду работать. Обитающие там – Твои соседи, Всевышний, а потому дай войти и пройти четыре шага, хотя бы четыре – по обещанной Земле. Взгля-

нуть, потрогать, языком лизнуть, упасть в прах ее, запахи унюхать, услышать ее шорохи…

Но омерзительным звуком затрещал телефон. На столбе. Посреди степи. Просьбу заглушил отчаянным перезвоном.

Пинечке шагнул, притянутый властным повелением. Взял трубку, прислонил к уху.

– Алло! – закричало оттуда в недобром раздражении. – Алло-алло! Это куда я попал?

– А кто вам нужен?

– Мне все нужны. Как звать?

– Пинечке.

– Какой еще Пинечке? – заругалось. – Междугородняя? Междугородняя?! С кем ты меня соединила?

– С кем просили, – ответила неласково междугородняя.

– Ух, междугородняя, ты у меня дождешься! Вот я приду за тобой, междугородняя, в синем пламени да с косой наточенной! Вот ты у меня повертишься!..

– Не пужливая, – сказала междугородняя и отключилась.

Помолчало. Посопело в трубку. Посоображало и взорвалось криком:

– Пинечке?! Ты как сюда попал? Чёрт! Тебе же мертвым быть – сто лет назад!.. Вечная у них неразбериха! Кто тебя пропустил в будущее?

– Это не будущее, – сказал Пинечке. – Мусора полно, толкотни и безобразия.

– Стой там, – приказало. – Стой – не двигайся. Сейчас за тобой придут.

– Мне на ту сторону! – выкрикнул Пинечке в отчаянии. – Если уж я дошел, если уж ворота отворились, так и я тоже… В Землю обещанную!

– Нет! И не надейся. Эти ворота – не для тебя. Тебе до них не дожить.

И отключилось.

– Это что было?

– Это то было, – сказал папа. – Это, Пинечке, твоя смерть.

Он уходил по степи, не разбирая путей, одинокий, заплаканный и несчастный, и звери поспешали следом. Шли вместе, застигнутые врасплох, малой, затерянной кучкой: звери с легкостью – под уклон, Пинечке с натугой – в гору.

– Это ты напоследок, Пинечке, – пояснила мама. – Это тебе в одиночку. К Богу всегда подъем.

А сил уже нету. И тяжесть на плечах, как мешки навесили. И горы Тьмы на пути, горы Мрака, угрюмые, скалистые, с вечными снегами, о которые преломляется ветер. Не обойти, не осилить. "Господи, полный милосердия! Одевающий нагих и поддерживающий падающих! Выдал Ты мне в избытке радостей по жизни, выдай напоследок и радость смерти. Чтобы уйти, как жил, в лучшие свои минуты…"

Пинечке устал, изнемог, отчаялся.

– Всё. Дальше я не ходок. Сказано не напрасно, чтобы затвердили и запомнили: "Господь кажется далеким, но нет ближе Его". Значит и идти не надо.

Сел на обрыве и ноги вниз свесил.

– Ты прав, Пинечке, – сказал папа. – "Нет места, где бы Его не было".

– Зачем же вы посылали? Иди да иди… Мог бы и дома спросить, из пушки.

– Ох, Пинечке, – вздохнула мама. – Еврей должен нагружать себя. Всякий раз. Всякой тяжестью. Во имя Того, Чьим словом был создан мир. Иначе зачем быть евреем?..

3

Долина раскинулась перед ними.

Широкая, обширная, цветущая – отдохновение глазу, и книзу понижалось от ног покойными пологими увалами, как опускалось к руслу иссохшей реки.

Издалека, от скалистых и снеговых гор, натекало по руслу зыбкое, слоистое, кисейными поначалу полотнами, погуще затем и покучнее, неотвратимо отуманивало долину.

– На что это похоже? -думал Пинечке. – Это похоже на сладкие молочные кисели, которые готовила мама, – но где теперь мама и где ее кисели?..

– На что это похоже? – думали его попутчики. – Это похоже на пышные пуховые подушки, в которые так хорошо зарыться к ночи, – но кто пустит кошку в постель? Кто пустит собаку?..

Река Тумана текла перед ними.

Невиданная прежде река.

Не плескалось у берега, не бурлило на перекатах, не журчало полноводной струей: вяло, беззвучно, неодолимо текла по руслу река Тумана, цвет подъедала, звуки глушила, страдания и радости топила под собой. Зайдешь в реку, затеряешься, век станешь плутать в поисках брода, – а может, это река с одним только берегом? Шагнувшему в туман – там и оставаться? Закинувшему сети – что уловить? Души. Разве что души…

Но голоса из тумана – близкие, глуховатые, хорошо различимые, как разглядывали его, невидимые, и локтями друг друга подталкивали:

– Вы поглядите, кто к нам пришел! Пинечке! Это же Пинечке!.. Тот самый, который в пушке… У которого Фрима… У которой чолнт…

И слюну сглатывали.

– Ты дошел до границы, Пинечке, – сказала мама.

– Это тебе настоящая граница, не белилами по траве. Явленное отделяет от сокровенного.

– Пинечке, – сказал папа. – Одно осталось напоследок: пройти воздушные мытарства. Приготовься, Пинечке, тут строго спрашивают.

Пришел по увалам Пятикрылый Серафим, сел рядом, пригорюнившись, как сидели они когда-то на берегу заправдашной реки, и щука-рыба с оловянным глазом голову положила на бережок: с того и началось.

В реке Тумана нет рыб, да и Серафим был теперь покойный, утишенный, не в пример прошлым временам. Помолчал, ногой пошевелил в раздумье, потом заговорил:

– Это случилось давно…

– Давно… – эхом отозвались они, прикидывая на свой век.

– Это случилось очень давно, не вашими мерками мерять. Не было поначалу человека на земле, и соблазнов для нас не было. Мы кувыркались в небесных сферах, славили Создателя и хвастались непогрешимостью. Ангелы-вестники. Ангелы-хранители. Ангелы служения и избавления от зла. Ангелы воздаяния и исцеления, и ангелы на миг, что появляются непрерывной чередой, славят Всевышнего восторженно и нараспев и уходят навсегда в огневой поток. Мы были гордые, сильные, всемогущие. Но сила приводит к падению…

– Сила приводит к падению, – подумал Пинечке. – Этому меня учили.

Помолчал. Они помолчали. Поглядели на проплывающий туман.

– И было, – говорил в задумчивости. – Так оно было. Явился пред Всевышним ангел в непрерывной череде, ангел на миг, пропел Господу славу, вздохнул – и ушел в огневой поток. И задумался "Живущий на небесах": в чем дело? Отчего ангел вздохнул? "Быть хочется?" – спросил Всемогущий. Промолчали ангелы, чередой сходя в огневой поток, а один потупился. И этому, потупившемуся, предложил Всевышний в великой Своей милости: "Спускайся на землю. Попробуй ту жизнь. Желаешь?" – "Желаю", – шепнул в смущении и потупился еще больше. "И мы желаем, – шепнули другие. – Испытай нас, Господи. Позволь поселиться на земле. И мы возвеличим имя Твое". Предрёк Глас Возвещающий:

Небо для ангелов. Земля для человека", но мы уже поспешили – с неба на землю, ангельское потеряв обличье и ангельскую силу. Посмешища века. Сыны падшей мудрости. Смешно, да?..

Вздохнули. Загрустили за компанию. Приготовились слушать дальше.

– А на земле жили люди. А у людей были дочери, неотразимые прелестницы. Мы припадали к ним, земной красотой обольщенные, мы познавали их, и дочери человеческие рожали нам богатырей. Гиборим, замзумим, анаким, нфилим… Наши дети, дети-великаны, были прожорливы, чванливы и жестоки, – в кого только? Поселились в них демоны пустыни, змеи прилепились к их душам, и жили они гнусно, спрятавшись во лжи, жили позорно, бесстыдные сердцем, в высокомерии, небрежении, недугах души. Мерзостью преисполнились по горло и мерзостью преисполняли других: собака совокуплялась с козлом, петух с уткой. Кощуны и насмешники – грехов накопили за пределами раскаяния, мир довели до падения и сами погибли… Был потоп – воды великие и огонь сжигающий, всех поглотил без остатка. Уцелел Ог-великан – снаружи, на приступочке ковчега: от Ога пошли исполины в поколениях…

Помолчал, как в памяти перебирал, а они не мешали.

– Сказано, – вымолвил, наконец. – Кто не прибавляет – теряет. Мельчали в поколениях потомки мои, умаляли себя, насекомничали. Вечно их побеждали гумики-отломышки, кафториты-никудышники, – даже обидно. Последним ушел Гаврила Облом, немереный человек, пра-пра-пра и еще внук-внук, но это уже известно…

Они кивнули согласно. Да, это известно. Каждому своя боль.

Река Тумана текла перед ними. Невиданная прежде река.

– Натоптался среди вас. Наглотался. Насытился днями и смертями… Хватит. Назад желаю. Чтобы взлететь. Пропеть славу. А там – хоть в огневой поток.

4

Опал ветерок, как захлопнули форточку.

Утихли враз беспокойные травы.

И голоса тишины – близкие и покойные из тумана, как беседуют неспеша на дачной террасе, на закате теплого дня, в сытом, расслабленном довольстве, или в поезде, ночью, во время остановки, когда прерывается стук колес, а в соседнем купе голоса неспешные, доверительные, голоса случайных попутчиков, сдружившихся – не разлей вода – до первой пересадочной станции.

Пинечке не ездил в поездах и на террасах тоже не сидел на исходе летнего дня.

– Изгнание искупает грех, – говорил один. – Известная истина. А он натоптался – достаточно.

– По высоте и падение, – возражал другой. – Он сам ушел, сам, никто не неволил. Что захотел, то получил.

– Разве он этого хотел? Пережить потомков – уже наказание. Достаточно. Всевышний двумя руками не бьет.

– Не упрощайте. На таком уровне я не готов разговаривать. Он земной, и оставаться ему на земле.

– Я земной, – повинился Серафим и голову понурил.

– Повсюду я сажал деревья, много деревьев за прошлую жизнь. Липы, клены, елку, слабенькую рябинку. Клен был мертвее мертвого, теперь – головой под крышу. Рябинка прогнулась хилой тростиночкой, из затененного сырого оврага: теперь на ней ягоды гроздьями. А корни… О корнях и подумать страшно. Корни проросли через меня.

И снова голоса:

– Вот видите? Он земной. В степи падут его кости.

– Но он старался. Он хорошо постарался. После него

– ягоды гроздьями. Такое не после всякого.

– С этим можно согласиться. Но этого недостаточно. Врата покаяния узкие. Ему не пройти.

– Пройти, пройти! Бока обдерет и пройдет.

– Кто мы такие, чтобы прощать?

– Кто мы такие, чтобы наказывать?

– А еще я мастерил скамейки, – повинился Серафим. – Во множестве – за прошлую жизнь. Вкапывал в землю столбы, набивал сиденья, приколачивал спинки…

– Чтобы сесть на закате солнца, – подхватил голос из тумана, – или на закате дней, сложить руки на коленях, глядеть, вспоминать, печалиться…

– Но и скамейки… Скамейки тоже прорастают корнями.

Река Тумана текла у их ног, будущее скрывала за собой – тот берег. Не подземная ли это река Ахерон, за которую утекают души, и ангел Дума выкликает при подходе имя за именем? Праведные возносятся в обители

блаженных, их облекают в сверкающие одежды, сотканные из облаков, возлагают венцы на головы и возглашают: "Ступай и наслаждайся своим уделом!" А грешные души низвергаются обратно на землю, где будут блуждать в мучениях, страдая и огорчаясь многими способами…

– Прошу искупления, – сказал Серафим. – Грехов и непокорности.

И его услышали.

Отделился от тумана проток-ручеек, прозмеился в тихом веянии вверх по увалам, а Серафим встал навстречу, потянулся, руки поднял над головой – уже нездешний:

– Вот он я, Господи. Весь тут.

Он уходил – тих, покоен и чист, без смятения и непокорности, окутанный и утягиваемый туманом: шаг твердел, лик светлел, крылья расправлялись за спиной – белизна невозможная, а они жмурились.

Он погружался в туман, как в избавление, растворяясь в его молочности, но оглянулся – не удержался: жизнь оторвать – только с кровью, оставив на душе и на теле рубцы вечного прощания.

А там – пыхнуло на мгновение в тумане, просветилось, пронеслось кверху, наискосок, сладостным отозвалось звуком, восторженно и нараспев…

И нету.

5

– Пинечке!

– Я готов.

Закон моря: каждая рыба и рыба в свой срок предстает пред Ливьятаном – ему на прокорм. Закон суши: каждый человек и человек в свой срок предстает пред Всевышним – Ему на суд.

Встал. Напрягся. Руки потянул перед собой.

– Вот он я, Господи. Я – Пинечке. В котором Ты пел. В котором перестал.

Собака глядела на него с обожанием. Кошка – с симпатией, превышающей кошачьи возможности. Петух – без проявления чувств.

– Я жил в пушке, – говорил Пинечке, – и глядел из нее на мир. Я жил в радости и осмысленно и день впитывал губкой, до малой капельки. Я понимал: жизнь – это последний шанс стать счастливым. А Ты пел во мне, Ты одобрял и ободрял меня, и это было прекрасно…

Пинечке захлебнулся от волнения и замолчал, передыхая, а они ждали. Все ждали. Даже туман приостановил течение и вяло клубился на месте.

– Почему всё закончилось, ну, почему? И что тому причиной? И за что?.. Я долго шел к Тебе, чтобы задать этот вопрос, – иначе зачем было идти? Я многое повидал на свете, очень многих, – к чему теперь спрашивать? Потерянные и дети потерянных: мы бежим, Господи, вслед за глазами своими, без смысла городим огороженное, без раздумий прорываем надорванное, и это про нас сказано: "Двора нет, а ворота уже поставил". Я прошел долгий путь, Господи, и теперь я понимаю: Ты не разучился петь, "Дарующий слух глухому". Это мы, наверное, разучились слушать. И внимать сказанному. Кожура – то же яблоко. Даже наряднее. Даже веселее. А когда насытился, какая разница, что ты жевал…

Пинечке изобразил на лице плач сквозь плач, и собака зарыдала, кошка заплакала, петух слезой изошел через сощуренный глаз, а в тумане застонало, загудело и заныло, откашливалось громами, отсмаркивалось градом, проливалось обильной росой. Когда все погоревали и успокоились, Пинечке продолжил:

– Слышал я и слышал не однажды: "Сотворив человека, Владыка Вселенной взял его за руку и повел по райским садам. "Погляди, – говорил Он. – Погляди, человек, как прекрасен мир, созданный для тебя. Береги его. Береги и помни: поврежденное тобой некому будет исправить…"

Стало тихо. Так тихо, что они услышали плач новорожденного – там, вдалеке, за лесами-туманами. Чья-то жизнь проклюнулась в мире, чья-то душа: на добро или

на зло. Кто-то покинул материнское убежище, место покоя и пропитания, и с плачем вышел наружу, в пугающе опасный мир. Ибо никто и никогда не выходил в мир со смехом.

– Я многого не прошу, Господи. Я не прошу у Тебя награды, – да и к чему она? Ты же не дал нам понимания, что в мире является наградой, а что наказанием. Дай только одно. Позволь мне вернуться назад, в прежние времена, и провести оставшиеся годы среди своих. Надо жить? Будем жить. Мы постараемся. Мы что-нибудь еще подправим. Хоть где. Хоть чуточку. Дай это одно – и мне достаточно.

И его тоже услышали.

– Пинечке, – сказал папа, строго и торжественно. – Велик Бог Израиля. Вернись в свои покои и поживи еще.

– Вернись, – сказала мама и всплакнула от радости. – В будущем году ты обнимешь сына.

– А они? – и показал на своих попутчиков.

– А мы? – спросили они без звука.

– Их нет, Пинечке. Давно уже нет. Как же ты не заметил?

Первым уходил петух.

Старел. Горбился. Плешивел. Терял окраску и перья. Подгибал ноги, валился на землю, тянул тощую лысую шею, глаза застилал покорно белесой пеленой.

За ним уходил пес.

Кашлял. Сипел. Отдыхивался немощными легкими. Раздувался боками. Сох носом и нечистой кожей. Немощно полз на пузе, в укрытие, подальше от посторонних глаз, и застывал – распластанный и закоченевший.

Дольше всех продержалась кошка.

Топорщила назло ухо. Глаз щурила непримиримо. Ногу переставляла упрямо. Пасть разевала через силу. Но не мяукалось под конец. Не шагалось. Не поддавалось на немощные усилия. Тянуло беспощадно к земле, в землю, без остатка.

Рассыпались в прах, перемешались с прахом, унеслись ветром: как не были.

Пинечке всё увидел. С каждым попрощался. Каждому махнул вослед.

– Что теперь?

И папа ему ответил:

– А теперь иди. Иди, Пинечке, не оглядывайся. Пинечке шагнул в прошлое…