Мой отец был родом из Двинска – небольшого города, входившего в состав Латвии. Жизнь у отца была нелегкая. Он рос сиротой. Учился в хедере, но продолжать учебу в йешиве не мог, так как нужно было работать и поддерживать семью. Интерес к политике проявился у отца рано. Он был членом молодежной сионистской организации, а в шестнадцатилетнем возрасте вступил в коммунистическую партию Латвии. Двадцатидвухлетнего, его выдвинули кандидатом в парламент. Членство в компартии не мешало ему оставаться евреем: он соблюдал еврейские обычаи, постился в Йом Кипур.
Когда в Германии начались преследования евреев, отец в знак протеста бросил бутылку с горючим в окно немецкого консульства в Двинске. За это он мог поплатиться жизнью, и ему пришлось скрываться.
В 1938 году, когда вести о сталинском терроре достигли Латвии, отец вышел из компартии, так как был против массовых репрессий в Советском Союзе. С тех пор он ни в какой партии не состоял и занимался лишь профсоюзной деятельностью.
Немцы вошли в Двинск вскоре после начала войны. Отец достал телегу и пересек бывшую советско-литовскую границу. Тут, на русской земле, он впервые столкнулся с советской жизнью. Потом отец попал в Казахстан, работал в колхозе, а после освобождения Латвии от фашистов переехал с семьей в Ригу. К тому времени в Риге, знаменитой своими многочисленными хедерами и йешивами, не осталось ни одного еврейского учебного заведения, религиозного или светского. Из всех синагог уцелела лишь одна, да и то потому, что немцы во время войны разместили в ней конюшню.
Я родился в 1947 году и был третьим ребенком в семье. Отец чудом нашел старого моэла, который ввел меня в союз нашего праотца Авраама. Маме в роддоме выдали полкило пшена – материальную помощь роженице за третьего ребенка. И я вступил в жизнь. В ней происходило немало чудес. Одно из них заключалось в том, что, родившись в России, я избежал ассимиляции. Я был сыном человека, не забывавшего о своих еврейских корнях. Может быть, поэтому меня не воспитывали в преклонении перед всем русским, советским. Все это меня миновало. Впрочем, отец и не занимался специально моим "воспитанием". Но мою жизнь он направлял в еврейском русле. Сегодня, находясь среди моего народа, я убеждаюсь в том, что еврейское начало, заложенное моим отцом, было во мне неистребимо. Возможно, мы воспринимаем людей, явления и события каким-то особым еврейским образом и этим отличаемся от других.
Наша семья была бедной. Я стыдился заплатанной одежды и рос замкнутым ребенком. С трудом сближался со сверстниками. Только в раннем детстве я играл во дворе, проказничал и дрался – как все. Я был неистов и яростен в детских драках. Но куда все девалось, когда я стал старше? Удивительно… От того периода у меня осталось ощущение, будто все, происходившее со мной, совершалось не в реальной жизни. Способность отключаться от действительности позволяет решиться на необычные поступки. Я думаю, что эта неполная погруженность в реальное – также черта еврейского национального характера.
Помню, в первом классе учительница попросила каждого ученика ответить, какой он национальности. Среди нас были русские, латыши, украинцы. Я один еврей – из сорока первоклассников. Все они были, вероятно, смышлеными детьми. Они уже отлично знали, что лучше всего быть русским, не так хорошо, но еще "ничего" родиться украинцем или латышом, хуже – "чучмеком" и очень плохо уродиться евреем. Ничто не могло сравниться с позором и несчастьем быть евреем. "Ты совсем не похож на еврея" – высший комплимент, который можно услышать от русского. Но природа была ко мне пристрастна: нос и глаза у меня что ни на есть еврейские. Я сидел притаившись и затравленно ждал, пока "национальный вопрос" доберется до меня.
– Менделевич?
– Еврей, – выдохнул я с трудом.
Класс покатился со смеху. Сейчас, с высоты моего тридцатичетырехлетнего возраста, я рад бы защитить того малыша. Но тогда, перед беснующимся от злорадства классом, я был совершенно беспомощен. Один. Учительница молчала. Может, лучше бы соврать или вовсе промолчать? Но я не мог так поступить. Не мог скрыть или отречься. Правда, на этом моя воля иссякла.
– Где работает твой папа? – был второй вопрос.
– Не знаю… – тихо проговорил я.
Лучше не знать, потому что у других отцы – офицеры и летчики, а мой папа утильсырьевщик. И это совсем не русская работа. Учительница укоризненно качает головой:
– Такой большой, а не знаешь…
Класс опять взрывается приступом смеха.
Невольно станешь замкнутым, и не захочется тебе выходить на улицу. Ну и ладно! Так я рос не патриотом советской страны, а патриотом родительского дома. Это имело свои преимущества: мне не пришлось с болью отрываться от России. Теперь мне не снятся русские березки, а на стенах моей квартиры в Иерусалиме не висят пейзажи постылой чужбины.
Я читал книжки для детей. Попадалась и детская классика – сказки братьев Гримм и Андерсена. На моей книжной полке никогда не стоял "Хумаш"1, и сокращенного "Шулхан Арух"2 не было у меня на столе, как у моих племянников в Израиле.
В 1955 году отец начал обучать нас, детей, еврейской азбуке. Мне тогда было восемь лет. В этом возрасте израильские ребята считаются знатоками Хумаша, а я только начал овладевать еврейскими буквами. Иврит я изучал уже взрослым.
В школе я был старательным и примерным учеником. Моя первая учительница, вероятно, немало поразилась, узнав через пятнадцать лет, что ее бывший ученик оказался "опасным бандитом".
Мои школьные успехи доставляли радость родителям. Они жили дружно, и мы, дети, тоже ладили между собой.
Но как мальчику, воспитанному в любви, жить в злобном и враждебном ему мире? Как, стремясь к добру, научиться ненавидеть врага? Откуда ему знать, что желание "быть хорошим для всех" пагубно для души?
(Позже, в лагере, я познакомился со Львом Ладыгиным. Он хотел быть "хорошим для всех" – для зэков и начальства. Но жизнь жестока, и ему пришлось выбирать. Он выбрал тех, кто сильнее, – КГБ. И дал показания против издателя "Хроники", Твердохлебова. Так Лев превратился в сломленного слабовольного человека с нечистой совестью. "Хороший для всех" покоряется воле преследователя в тюрьме и на воле. Я боялся потерять способность к сопротивлению и к каждой встрече со следователем готовил себя как к схватке с врагом. Это было крайне необходимо: ведь через месяц после ареста обычно исчезает первое напряжение, ослабевает чувство враждебности к следователю. Он превращается как бы в твоего хорошего знакомого, кроме которого ты вообще никого не видишь в тюрьме. Кагебисты хорошо знакомы с подобным состоянием заключенного и используют его в своих целях…)
С детства я внутренне отгородился от враждебной среды. Я не стал лицемером, послушно твердящим одно, а думающим другое. Но двойственность существования – в семье и во внешнем мире – сказалась на мне. Это началось рано и с мелочей. Я играл с мальчиками во дворе, когда явились здоровые пьяные парни и, матерясь, принялись бить водочные бутылки. В нашем доме берегли вещи, ничего "просто так" не разбивали и не выкидывали. Пьяный разгул так поразил меня, что я убежал и с тех пор больше во двор – ни ногой.
До войны пьяные в Латвии были редкостью. Сейчас день получки – день всеобщей пьянки. Рабочие толпятся у винных прилавков и умудряются за несколько часов спустить почти всю месячную зарплату.
Однажды мне попался пьяный латыш.
– Дай гривенник на водку! Дай! Хочешь, я, латыш, встану перед тобой на колени?
Я дал монету и быстро ушел. Впрочем, я знал одного еврея, который, выйдя из лагеря, просил на водку, причем, на чистейшем идише, на "маме-лошн".
Вкус коньяка и водки был мне незнаком. Вино в нашем доме пили только по праздникам. Неудивительно, что я сторонился этого пьяного мира. Но он напоминал о себе.
В январские каникулы 1957 года мы с сестрами были на новогоднем спектакле. Когда вернулись домой, там шел обыск. Двое рылись в шкафу. Рядом с заплаканной мамой стоял бледный отец. Оказалось, что в пригородном лесу милиция напала на след браконьеров и отобрала у них самодельные патроны. На допросе они показали, что свинец для патронов купили у какой-то старьевщицы, но у какой и где точно, якобы, не помнят. Разумеется, настоящего продавца они не назвали. Милиция возила их по городу, пока наконец они не указали на ларек, где работал отец. Никакой старьевщицы там не оказалось, но зато был утильщик, мой отец, и его повезли домой, чтобы произвести обыск. Всех поразило наше бедное жилье. Ничего не нашли, но тем не менее отца арестовали и судили. Нас, детей, не пустили в суд. Я молился. Впервые в жизни я сознательно обратился к Б-гу: "Не хочу, чтобы папу посадили в тюрьму!" Так, ничего не зная о Б-ге, я все же молился Ему.
Отца осудили на пять лет за то, что он, якобы продав свинец, получил прибыль в пять рублей и обогатился нечестным путем. Его осуждение было связано с проходившей тогда очередной политической кампанией, на этот раз направленной против "расхитителей социалистической собственности". Это была знаменитая хрущевская агитационная кампания по борьбе со всякого рода преступностью. Хрущев обещал, что к 1980 году он сможет показать по телевидению последнего преступника. К счастью, он не дожил до намеченного срока, – иначе ему пришлось бы показывать огромные стройки и предприятия, где было занято около четырех миллионов уголовников. Но так уж повелось: когда хотят свалить с себя вину, всегда принимаются за евреев.
…Итак, отца осудили и отправили в лагерь. Там он работал на кирпичном заводе. Мать осталась одна с детьми. Нам бы не выжить, если бы не еврейская взаимопомощь. Товарищи отца ежемесячно приносили матери деньги. Помню, мы поехали в лагерь к отцу на свидание. Мама сумела выкроить из наших скудных средств деньги не только на поездку, но и на курицу, конфеты и печенье для папы. Лагерь, несмотря на то, что находился в лесу, представлял собой голый пустырь. В колонне грязных оборванцев под конвоем автоматчиков я разглядел своего отца. Мама громко плакала.
Свидание длилось час. Папа мне понравился: худой, наголо остриженный, он показался мне моложе, чем раньше, и бодрее.
От нервного потрясения заболела мама. Ее отправили в больницу. Меня с сестрой отвезли за город, в летний пионерский лагерь. Там впервые я оказался погруженным в стопроцентную советскую жизнь: оскорбления, издевательства, матерщина, гнусные рассказы, которые обычно в ходу у мальчишек. Все это было невыносимо.
Даже теперь я не могу спокойно слышать русский мат, хотя после стольких лет в лагерях вполне мог бы считаться специалистом в этой области. Видно, Б-г берег меня от грязи.
И вот я решил сбежать. Не подчиняться коллективу, не носить общего ярма. На прогулке я спрятался и переждал, пока отряд пройдет. До города – километров сорок. По шпалам дошел до моста, который охранялся как военный объект. Услышав шорох, часовой нацелился в мою сторону. Я упал на землю за насыпью и пополз обратно. Пришлось сесть на поезд, конечно, без билета. Меня задержал контролер. Но вместо того, чтобы сочинить более или менее правдоподобную историю о том, как и почему я оказался в поезде зайцем, я рассказал всю правду. Убежал из пионерлагеря, потому что там плохо. Пассажиры заступились за меня, контролер сжалился и не отвел в милицию, а какой-то еврей, оказавшийся в этом вагоне, отвез меня домой.
Но бегство из пионерского лагеря вовсе не означало, что я с детства был "врагом" советского строя. Неприятие чуждого мне мира еще не оформилось, не определилось; внешне я оставался таким, как все. Учился хорошо: писал грамотно, много читал, примерно вел себя, разбирался в политике. Словом, в школе были вполне довольны моим "морально-политическим обликом". Я вступил в комсомол – ведь без этого не видать университета! Я неплохо декламировал, и меня часто вызывали читать вслух. Однажды мы читали по ролям "Повесть о настоящем человеке" Полевого. Мне досталась роль летчика Мересьева. Тяжело раненого в обе ноги, его нашли советские партизаны. "Кто ты?" – спросили они у него. – "Я русский, я русский", – отвечал он. Едва я произнес эти слова, как все засмеялись. Ну, в самом деле, какой же я русский? Я читал лучше их, русских, и писал грамотнее, чем они, но забыть, что я не принадлежу к их расе, они не могли. Да я и сам не испытывал особой нужды в этом.
Без отца в доме я чувствовал себя почти сиротой. На душе было пусто, тоскливо и холодно. Но внутри все же тлела искра еврейства, и после ареста папы она поддерживалась всем укладом жизни нашей семьи.
Вкус мацы я знал с детства. Отец всегда доставал ее на Песах. Он вел Седер, рассказывал об истории еврейского народа, начиная от сотворения мира и кончая нашими днями. В этом смысле я отличался от своих еврейских сверстников, живших в России и не знавших ничего о своем народе. Я же сознавал, что принадлежу к нации, история которой необычна и миссия велика. Преследовал ли отец особую цель воспитать нас, детей, евреями? Не думаю. Он просто не мог иначе. Это было его душевной потребностью. Оглядываясь сейчас на свое прошлое, оценивая некоторые свои поступки, я вижу, что тоже не мог иначе. Я оставался евреем и никем другим быть не мог.
Еще с мальчишеских лет я любил ханукальные свечи и ладкес. Когда мама собиралась их печь, мы готовы были начистить ей целое ведро картошки. Конечно, пища – не главное в наших праздниках. Но высокое духовное содержание соединяется в них с конкретным восприятием запаха, вкуса, света… Вероятно, поэтому детские воспоминания такие стойкие. Символы, лишенные плоти, легко стираются из памяти, а облаченные в традиционные формы, приобретают реальные очертания. Я любил не только торжественность праздников, но и подготовку к ним. Предпраздничные хлопоты были не менее волнующими, чем сами праздники. Ничего не отталкивало меня от них: ни нудные часовые стояния в очередях за курицей, рыбой и картошкой, ни необходимость толочь мацу для кнейдлах, давить мак для оменташен, тереть картошку для ладкес. Мы следили за порядком в доме, участвовали наравне со взрослыми во всех приготовлениях к праздникам. Нас воспитывали в строгости, труде и почитании родителей. Сегодняшние израильские дети кажутся мне избалованными и капризными. Я не был таким. Говорят, израильское воспитание делает детей свободными людьми, без комплексов. Может быть, и так. Я ведь получил галутное воспитание. Однако в условиях России оно оказалось – как это ни парадоксально – лучшей подготовкой к тому, что меня ожидало впереди.
Отец вернулся домой до срока. Наши друзья-евреи, среди которых был инженер Абрам Моисеевич Вишневский, доказали, что он невиновен. Никто их не обязывал заниматься делом отца. Это просто была помощь еврею, а для меня – первый урок национальной солидарности.
Отец вернулся постаревшим и больным. В день освобождения он заболел. Инфаркт. С тех пор до конца своих дней он страдал болезнью сердца.
Мое совершеннолетие, "бар мицву", я отметил чтением на идише книги Леона Фейхтвангера "Еврей Зюсс". Пожалуй, впервые я сознательно проявил интерес к еврейской тематике. Это был как бы переломный момент в моем внутреннем мире: мною овладело непреодолимое стремление быть с моим народом.
Я нашел "Книгу Судей"3, оставшуюся еще от дедушки, и, не зная ни слова на иврите, а только буквы, каждый день с воодушевлением прочитывал несколько строк. Отец научил меня молитве "Моде ани", которую я произносил, как только просыпался. Так смутные движения мальчишеской души соединялись с первыми шагами по пути, по которому я иду сейчас. Сердце еврейского ребенка было открыто Б-гу, и, сделав первый шаг, я не мог остановиться. Услышав голос души, не мог больше жить лишь по законам человеческого разума.
С моим совершеннолетием был связан и отъезд нашей родственницы, тети Фани, в Израиль. В то время разрешение на выезд из СССР получали считанные единицы. Среди них была и она – пенсионерка, старая и больная женщина. "Лех леха"4 звучало в моих ушах, когда тетя Фаня садилась в автобус, уходивший в аэропорт. Смысла этих слов тогда, в 1961 году, я еще не понимал, но они крепко запали в душу.
Тетя Фаня прислала несколько писем и открытку из Израиля, из Кфар-Гилади. Так в моем сознании запечатлелась первая географическая точка. Помню яркую открытку с плавательным бассейном. Словно окно в страну. Я разглядывал в лупу каждое деревцо, пересчитывал людей, попавших в фотообъектив, и поражался тому, что все они евреи и их много. Я уже знал: отныне моя жизнь не будет случайным блужданием, а подчинится единой цели.
Антиизраильская пропаганда в газетах подстегивала антисемитские настроения улицы. В школе на меня набросился Костя Буров, сын офицера. Он орал: "Бей жидов – спасай Россию!" Я дал сдачи. Завязалась драка, и в пылу боя мы чуть не попали под трамвай.
Однажды мне камнем разбили голову. Я ходил забинтованный, как солдат, раненный в бою, и страшно гордился этим. Так укреплялся фундамент моей веры. Почему не со всеми моими сверстниками происходило такое? Думаю, что Б-г каждому уготовил его долю. В жизни ведь нет арифметического равенства. Равенство иное – перед Б-гом.
Вскоре папа на свою двухмесячную зарплату купил приемник, и мы, если не глушили, слушали ежедневно "Кол Исраэль". Я настолько привык к комментариям отца, что даже взрослым остро ощущал, как не хватает их мне.
Отъезд в Израиль – одна из основных тем наших вечерних бесед. Обсуждалось все: и что мы возьмем с собой, и как на первых порах будем там жить, и чем станем заниматься. И хотя в 1961 году разрешение на выезд из СССР получали лишь немногие, эти наши разговоры не прекращались. Они словно уносили нас в мир грез и надежд… Но я верил в отъезд как в неоспоримый факт своего будущего. Может быть, поэтому я часто спорил со своими школьными приятелями о вещах, казалось бы далеких от реальности: что правильнее – сперва получить в России высшее образование, а потом уехать, или покинуть Союз при первой же возможности? Хотя мы были достаточно самостоятельны в своих суждениях, но и на них лежала отметина советской пропаганды. Мы, например, верили в то, что путь к высшему образованию в Израиле труднее, чем в СССР. Однажды мой товарищ на уроке географии назвал израильтян агрессорами. Он получил "отлично", но зато от нас – нагоняй. Уже здесь, в Израиле, я встретил солдата, выходца из Союза, который сказал, что служит на "оккупированных" территориях. Я уверен, что он не считает их таковыми, но здесь сработал привычный речевой шаблон, который он усвоил с детства.
Материально нам жилось тяжело, и в шестнадцать лет мне пришлось пойти на завод учеником токаря. С рабочими я не сблизился: не участвовал ни в их постоянных выпивках, ни в разговорах. Но как-то меня прорвало, и я высказался в том духе, что, мол, считаю Израиль родиной всех евреев. Это высказывание предназначалось отставному офицеру, читавшему нам в перерыве газеты. Он обещал походатайствовать, чтобы меня отправили на мою "родину", в Израиль. В запальчивости я поблагодарил, а он "выполнил" свое обещание – меня отправили, разумеется, не в Израиль, а на трудный и вредный участок работы. Но я не боялся труда. Не прекращал я и учебы, хотя занимался уже не в дневной, а в вечерней школе. Мне повезло. Вообще такое везение, состоявшее из цепи неожиданных удач, впоследствии тоже не покидало меня.
Более половины учеников и преподавателей были евреями. Если бы КГБ могло предположить, что наша двадцать пятая школа рабочей молодежи превратится в "рассадник" сионизма, ее наверняка давно бы закрыли. Да, моя учеба в этой школе оказалась большой удачей, почти чудом. Чудом я считал также появление в нашем доме Менделя Гордина – близкого родственника, человека исключительных душевных качеств. Он остался жить у нас. Ореол загадочности, окутывавший его личность, долго занимал мое воображение. Он присматривался ко мне: жизнь в СССР вырабатывает инстинкт предосторожности. А я сразу выбрал его своим наставником и другом. Говорится в "Пиркей Авот"5: "Выбери себе наставника и приобрети себе друга". Воспитанный в еврейских традициях, Мендель считал своим долгом прививать их евреям, не знающим обычаев своих предков. Первые запрещенные материалы я получал от него. Это были перепечатанные на машинке стихи Бялика6, статьи Жаботинского7 и Ахад Гаама8. Машинописные переплетенные листы не могли стоять открыто на книжной полке, и их приходилось прятать даже от отца. Попадись они ему на глаза, он уничтожил бы их, хорошо зная, какую они таят в себе опасность.
Кроме этой сионистской литературы я увлекался и самиздатовской. Ее поставлял мой одноклассник, Лева; он приходил в класс с портфелем, туго набитым книгами сионистского и демократического содержания. Однако юношеский пыл у Левы быстро остыл. Когда года через два я позвал его на еврейский митинг, он отказался. Парень дал мне понять, что в жизни существуют и такие немаловажные вещи, как работа, семья и различные обязанности, с которыми приходится считаться в первую очередь. Но все это произошло потом, а теперь мы были романтиками. Убегали к синагоге, не думая ни об учебе, ни о работе или семье. Иногда оставляли комсоргу записку: "Сегодня не учимся – еврейский праздник". В начале 60-х годов евреи, в основном молодежь, собирались у синагоги. Не молились, а просто толпились у входа, на близлежащих улочках. Знакомились друг с другом, болтали, обменивались новостями. Одно лишь сознание, что здесь одни евреи, вселяло радость и гордость. Часто тут происходили удивительные открытия: человек, которого всегда считали русским, оказывался евреем и, случалось, раскрывал перед тобой свою душу. Каждый праздник приносил двойную радость: и сам по себе, и уже от одного сознания, что ты среди своих, среди евреев. На Симхат Тора, Пурим и Хануку много пели и танцевали. Казалось, что все это веселье возникало непроизвольно, стихийно. Отчасти верно, но только отчасти…
Однажды парень, сидевший со мной на одной парте, предложил поехать с ним в Румбуле. Там, в Румбульском лесу, в ноябре-декабре 1941 года во время операции по уничтожению рижского гетто фашисты при поддержке местного населения расстреляли тридцать восемь тысяч евреев, среди них восемь тысяч детей. Заброшенное пустынное место стало кладбищем. Но законом оно не охранялось и пришло в запустение. Небольшая группа латвийских евреев решила привести его в порядок и на месте, где произошла трагедия, установить памятник. Это оказалось нелегким делом, требовавшим большого мужества. И оно нашлось у таких людей, как Русинек, Гарбер и Цейтлин. Об этом я узнал позже, а пока, не слишком доверяя парню, все же отправился в воскресный день в Румбуле с моим другом Шмуликом, с которым вместе работал на заводе. Мы были настроены скептически и думали, что в конечном счете все обернется обычной выпивкой. Каково же было наше изумление, когда мы увидели молодых и пожилых евреев, копавших землю и переносивших ее в самодельных ящиках туда, где воздвигался могильный холм. Мы тоже включились в работу. Руками – лишних лопат не нашлось – собирали землю и насыпали ее в эти ящики. Когда все разошлись, мы со Шмуликом подобрали сломанные лопаты, надеясь их починить к следующему разу. Но для Шмулика следующий раз никогда больше не наступил: он был убит у станка обломком железа, попавшим ему в голову… Я продолжал ездить в Румбуле один. Каждое воскресенье. Люди туда все прибывали и прибывали.
Беседы с Менделем, чтение самиздата, воскресные работы на кладбище – все это рождало во мне чувство, что есть какая-то организация, направляющая всю эту деятельность, и я мечтал быть ее членом. Мои мечты носили романтический характер: мне представлялись конспирации, пароли, тайные сборы… Но ничего такого не было, хотя организация существовала – может быть, и без устава и четкой структуры.
Сионистское движение моей юности включало в себя людей разных возрастов и судеб. Здесь и бывшие члены "Бейтара" – большой организации, действовавшей в довоенной Латвии. Одним из этих бейтаровцев, возвратившихся из сибирской ссылки в Ригу, был Эзра Русинек, которого я впервые встретил в Румбуле и принял за израильтянина. Здесь и сионисты среднего возраста, на которых огромное влияние оказала Синайская кампания 1956 года. Лея Бринер, Борис Словин, Дов Шперлинг, Йосеф Шнейдер, Мордехай Блюм (Лапид), Йосеф Янкелевич, Цейтлин (дядя Буби) – личности сильные и незаурядные. Они притягивали к себе молодежь, видевшую в них своих лидеров.
На воскресниках в Румбуле царила особая атмосфера. Чувство удовлетворения результатами наших трудов: насыпаны могильные холмы, выложены гравием дорожки, залиты асфальтом площадки. Установлен памятник. Правда, нас огорчила безликая надпись на нем: "Советские граждане разных национальностей", но кому-то удалось дописать на идише "Жертвы фашизма".
Не забыть и возвращения из Румбуле, когда в автобусе звучали израильские песни. Вид задорных еврейских ребят, распевавших нерусские песни, был настолько непривычен, что однажды водитель автобуса воскликнул: "Откуда вы такие взялись?!"
"Такие" означало гордые и независимые, вместо запуганных и покорных, какими он представлял себе евреев. И это благодаря Румбуле. Мы чувствовали себя сильными, сплоченными, способными постоять за себя. Безусловно, большая заслуга в этом принадлежала рижским сионистам.
Шестидесятые годы были насыщены интересными событиями. Мы читали "Эксодус" Леона Юриса, пели песни Варшавского гетто и Пальмаха9, мечтали встретиться с израильтянами. В 1964 году я случайно увидел машину с израильским флажком. На заднем сиденье лежал журнал "Бамахане". Я даже сумел рассмотреть его название. Вокруг машины собралась большая толпа. Ее разгоняла милиция. В этот день я шел сдавать очередной экзамен в медицинский институт. За сочинение на тему "Образ коммуниста в советской литературе" получил низкий балл. Расстроился. Теперь я думаю, что все было к лучшему. Может, став студентом-медиком, я увлекся бы своей профессией настолько, что не нашел бы времени для сионизма. То, что тогда казалось неудачей, сыграло важную роль в моей жизни. Я не сбился с верного пути.
Годом позже в Ригу приехала израильская женская баскетбольная команда "Хапоэль". Я отправился в Дом спорта. Там уже было полно евреев, пришедших посмотреть на тренировки израильских спортсменок. Когда они садились в автобус, мы запели "Эрец зават халав"… Девушки были растроганы до слез. Конечно, на их игру мы не попали – билетов не достать. Тогда мы с сестрой решили пойти вечером в гостиницу. Шаг чрезвычайно рискованный. Но желание видеть "живых" израильтян пересилило страх и природную застенчивость. Под пристальным взглядом человека в штатском я поднимался по лестнице гостиницы, в которой остановились израильтяне. Вдруг увидел идущего мне навстречу мужчину, в котором каким-то шестым чувством узнал израильтянина. Подошел к нему. Он что-то сказал и протянул мне два пакетика. Я тут же заглянул в них и остолбенел от радостной неожиданности: маген-Давиды! Я кинулся назад, едва не забыв поблагодарить незнакомца. Дома я надел на шею цепочку с маген-Давидом и не снимал ее, даже идя на работу. Папа просил ее не носить, чтобы не привлекать к себе внимания, но я был неумолим. Кстати, в семидесятые годы ношение маген-Давида стало модой.
В 1965 году (а по еврейскому календарю в 5725) в годовщину создания израильского государства Мендель Гордин подарил мне часы с надписью на иврите: "День Независимости 5725". Этот подарок символичен. "Что будет со мной лет через десять?" – подумал я, и меня охватило предчувствие трудностей и испытаний, через которые мне придется пройти.
В 1965 году Мендель принес мне самоучитель иврита, изданный в Израиле. Я выучил пятьсот слов и все стихотворения, помещенные в учебнике. Однако самостоятельно осилить языка не смог, так как ни от кого не слышал живой ивритской речи и не был уверен в правильности своего произношения. Мендель дал мне и другие книги, но уже на русском: "Шесть миллионов обвиняют" Гидеона Хаузнера, "Встреча с Голиафом" Давида Реми, речь Бен-Гуриона в годовщину Синайской кампании. Я не знал точно, откуда книги, строил различные предположения на этот счет и кое о чем догадывался. Я стремился участвовать в сионистском движении, но чувствовал, что все еще нахожусь на его периферии. Иногда Мендель просил меня спрятать какие-то материалы. Я всякий раз охотно выполнял его просьбы. Устроил даже тайник в печке. Рукописи и фотопленки с переснятым романом "Эксодус" хранил в подвале. Списки желающих выехать в Израиль заложил в патрон электрической лампочки – словом, делал все, о чем просил меня Мендель. Не прекращал и посещения кладбища в Румбуле. Здесь, дважды в год – осенью, в день начала акции по уничтожению евреев Рижского гетто, и весной, в день восстания в Варшавском гетто, – собирались евреи Риги. Эти встречи и митинги у памятника проводились без официального разрешения. Здесь я сблизился с молодыми рижанами, активистами и борцами за выезд в Израиль: Ильей Валком, Рут Александрович, Йосефом Шнейдером и Йосефом Русинеком. На осеннем митинге 1965 года говорили не только о том, что евреям нельзя забывать своего прошлого. Необходимо помнить о долге перед будущим. Действовать. Бороться. Во имя жизни нашего народа.
После митинга несколько человек пришли ко мне. Я чувствовал, что должен что-то сказать. "Во время войны евреи понесли тяжелые потери, – начал я. – Но теперь наша судьба в наших руках. Мы должны противодействовать ассимиляции народа и бороться за выезд в Израиль. Предлагаю создать сионистскую организацию", – закончил я неожиданно для всех и, кажется, для самого себя. Проголосовали единогласно. Все были взволнованы. Еще час назад никто ни о чем подобном не помышлял, и вдруг – организация. Но потом, когда первые волнения улеглись, я смог трезво оценить ситуацию и понять, что поспешил. Во-первых, я не представлял, чем именно будет заниматься такая организация; во-вторых, многие ее члены – люди неподготовленные и явно неподходящие. Самая надежная – моя сестра Ривка. Вместе с ней мы пришли к выводу о необходимости чистки наших еще неорганизованных рядов и выработки программы и устава организации. Я понимаю, что "чистка", "устав", "программа" – слова сугубо советские, но тогда говорить по-иному мы не умели. Итак, мы произвели отсев (чтобы не употреблять слова "чистка"), и в результате в нашей группе осталось четверо: мы с Ривкой, ее подруга Геня и мой приятель Роман. Каждую неделю мы собирались у Гени, за городом, читали сионистскую литературу. Конечно, ее можно было читать и дома, но мы предпочитали вместе: все-таки организация. Однажды Геня рассказала о нас Йосефу Шнейдеру. Он предложил нам познакомиться с другими группами. И вот мы с Романом пришли на встречу. Ради предосторожности – из разных концов города. Оказалось, что эти "другие" – наши знакомые по Румбуле: Илья Валк и Йосеф Шнейдер. Постепенно круг знакомства расширялся. Иногда группы объединялись, и тогда устраивали совместные вечера, слушали лекции об истории Израиля, о его экономике, политике и культуре. Конечно, не обходилось и без израильских и идишистских песен. Порой соревновались в знании истории Израиля. Мне нравилась обстановка, царившая на таких вечерах, но танцы и развлечения меня не привлекали. Я искал чего-то более серьезного. Мне нужно было действовать.
В 1966 году рижские власти начали принимать заявления о репатриации. Мы попросили тетю Фаню прислать вызов и получили совершенно неожиданный ответ: "Оставайтесь на прежнем месте". Тем не менее я предпринял попытку достать вызов. Примерно к этому же времени в Риге сложилась еще одна сионистская группа, куда вошли Саша Друк, Борис Мафцер и другие, а позже – мы с Ривкой, Геня и Роман. Сюда нас привела уже не вспышка юношеского энтузиазма, а стремление к действию. Организация выработала свою программу, в которой излагалось примерно следующее: "Движимые чувством любви к своему народу и ответственностью перед ним, мы пришли к выводу о необходимости объединения для содействия росту национального самосознания еврейского народа в преддверии грядущей алии – репатриации в Израиль. Основное направление нашей деятельности – распространение знаний о еврейских культурных ценностях".
В свободном мире скептически оценивались возможности алии из СССР, а мы верили в то, что она будет, и считали своим долгом готовиться к ней. Одной из форм подготовки были сборы членских взносов для нужд организации. Денежные взносы были достаточно высокими, а многие из нас учились. Мне, например, пришлось взять дополнительную работу, так как всю свою зарплату я отдавал отцу, не оставляя себе даже на карманные расходы. Однажды, собрав деньги, я возвращался домой. Улица слабо освещалась. Из темноты вынырнули несколько парней и преградили мне путь. Потребовали денег. Я оглянулся назад. Там тоже шпана. Делать нечего, и я отдал им всю мелочь из карманов. Меня заставили попрыгать, очевидно, чтобы проверить, не осталось ли монет. Нет, не осталось. К счастью, в пиджак не полезли. Там были бумажные ассигнации. Меня отпустили. На собранные и сохраненные деньги мы купили пишущую машинку и двенадцать томов Еврейской энциклопедии.
Едва сложилась наша группа, как произошло два важных события. Несколько семей получили разрешение на выезд в Израиль, а к нам на гастроли приехали израильская певица Геула Гиль и мим Яков Аркин. О предстоящих гастролях мы узнали из передач израильского радио. Никаких афиш на рижских улицах, разумеется, не появилось, но когда в пять часов утра я пришел к билетной кассе Дома офицеров, то застал там человек триста. Я занял очередь и отправился в институт сдавать экзамен по физике. Покончив с ним, я возвратился в очередь. Что там творилось! Столько евреев я не видел даже у синагоги в праздники. Настроение у всех радостное, приподнятое, такое, словно уже шел концерт. Чувство единства – редкое чувство оказаться среди своих, затеряться не в чужой, а в своей толпе – само по себе опьяняло и наполняло радостью. Я уверен, что многие, толпившиеся в тот день у касс, надолго запомнили эту очередь за билетами на концерт израильских артистов. В одни руки, как водится, "отпускали" только два билета, и мне пришлось несколько раз становиться в очередь, меняя, насколько это возможно, свой внешний вид. Я появлялся перед кассой то в очках, то без них, то в куртке, то без нее, то надвигал шапку на лоб, то прятал ее в карман. Так я раздобыл билеты для всей нашей семьи. За час до начала концерта все подходы к театру находились под контролем милиции, а автобусную остановку перенесли. Со всех сторон спрашивали "лишнего билетика". Ко мне подошел какой-то летчик и рассказал, что специально прилетел из Киева на этот концерт. Я отдал ему билет. И вот я в зале и не могу поверить своим ушам – звучат ивритские песни! Чудо! Я будто в Израиле. После каждого номера я кричал на иврите "браво", для этого случая заранее отыскав его в русско-ивритском словаре. В этот возглас я вкладывал всю свою страсть, но в нем звучала и недостижимость мечты…
После последнего концерта мы собирались устроить Геуле торжественные проводы. Принесли цветы. К нам с Ривкой подошел капельдинер и потребовал отдать ему букеты. Я отказался, и тогда он вызвал милиционера. Пожаловался, что я толкнул его, хотя на самом деле ничего такого не было. Пока я препирался с обоими, Ривка передала цветы сидящим в зале. Все было в порядке. Программа последнего концерта шла под сплошные овации. Геулу попросили спеть "Песнь Пальмаха". Должно быть, она удивилась, когда половина зала подхватила слова и мелодию этого гимна боевых отрядов.
Провожая Геулу, мы увидели, что все проезды перекрыты милицией, а на улицах, прилегающих к театру, выставлен усиленный патруль. Власти решили помешать проститься с израильской певицей. Но нас было много, и мы прорвали оцепление. Однако в этот момент автобус, в котором сидела Геула, тронулся и быстро стал набирать скорость. Тогда Саша Друк подскочил к окну, и Геула успела протянуть ему пластинку со своими песнями.
В Советском Союзе, как известно, запрещены стихийные демонстрации. Пережитое нами событие было беспрецедентно. Страх перед государством и его аппаратом, поддерживаемый всем советским образом жизни, вдруг покинул нас. Мы настолько осмелели, что по призыву Леи Словиной и Мордехая Лапида отправились в отделение милиции освобождать Ноэми Гарбер, дочь юриста Давида Гарбера. Ее задержали за сопротивление милиции во время разгона толпы евреев, пришедших проводить Геулу. В милиции нас чуть не сбросили с лестницы. Я заявил, что буду жаловаться председателю Совета Министров, но в ответ начальник милиции закричал: "Кучу я наложил на твоего Косыгина!" Да, ничего не скажешь! Органы подавления стоят выше закона и вне его. Однако Ноэми освободили, а нас с Мордехаем Лапидом задержали. С ним КГБ уже давно хотел свести счеты.
Шестидневная война способствовала пробуждению еврейского национального самосознания. Многие евреи утверждают, что стали патриотами Израиля в шестьдесят седьмом году. Всегда, когда слышу подобное, я спрашиваю: "До или после войны?" Ответ на этот вопрос мне представляется весьма знаменательным: одни полюбили страну в опасности, другие – в период ее побед. Но всех без исключения возмущала яростная антиизраильская и антисемитская пропаганда.
Я уже давно жил среди тех, кто отождествлял себя с народом Израиля. За несколько дней до начала Шестидневной войны один мой знакомый сказал: "Эх, сейчас бы не в этой Риге сидеть, а с автоматом в руках патрулировать границу". И он был прав. Мы слушали израильское радио, радовались успехам Цахала, не сомневались в его победе и огорчались, что не воюем вместе со своими израильскими сверстниками. Сослуживцы-латыши с чувством доброжелательности расспрашивали меня о новостях из Израиля. Советские газеты кричали о победах арабских сил, а затем вынуждены были признать, что итог не в пользу арабов. Тем не менее антиизраильская истерия продолжалась, дипломатические отношения с Израилем были разорваны. Антисемитизм усиливался.
Летом 1967 года мы сняли под Ригой, в лесу, маленький домик, и там я перепечатывал на машинке книгу о Войне за независимость – "Давид встречается с Голиафом" Давида Реми. Литературы о современном Израиле у нас не было. Я печатал по четырнадцать часов в сутки, отрываясь от работы лишь для еды и занятий ивритом. Я был молод и не очень заботился об удобствах. Питался всухомятку: собирал дикую малину, иногда ел ее в сыром, иногда в вареном виде. Когда она мне надоедала, ходил в магазин, который находился от меня за три километра, покупал буханку хлеба и тут же сразу ее съедал. Свою работу я рассматривал как личный вклад в войну.
В доме Бориса Мафцера тоже перепечатывали на машинке всевозможную литературу: фельетоны Жаботинского, стихи Бялика и т. п. Однако средств для нашей "печатной" деятельности не хватало, и тогда Ривка с Сашей, собрав дома всякое тряпье, отправились продавать его на толкучке. Выручка небольшая, но все-таки хоть что-то! На эти деньги мы могли размножать литературу фотоспособом. Ривка с Сашей проявляли отснятые пленки стихов Ицхака Каценельсона, погибшего в гетто. Однако сушить фотокопии было негде, а утром все приходилось прятать. Поэтому иногда ночью я раскладывал их под одеялом и высушивал своим телом.
Мы занимались также подготовкой к еврейским праздникам. Перед Пурим усаживали детей резать и клепать жесть для трещоток. Ребята, моложе нас всего лишь на несколько лет, не получили дома почти никакого еврейского воспитания, и мы считали своим долгом восполнить этот пробел. Рассказывали историю того или иного праздника, разучивали еврейские песни. Помню пасхальный Седер в одной компании, где собралась совсем "зеленая" молодежь. Обычно я не хожу туда, где никого не знаю. Но раз надо – значит надо… Я взял с собой мацу и, конечно, Агаду10. Хозяйка дома, старая еврейка, приготовила пасхальные кушанья. Все сели за стол. Я правил Седер как полагается. И вдруг почувствовал, что парни и девушки меня не понимают и явно скучают. Тогда я перешел на русский и принялся рассказывать о значении различных моментов пасхального Седера, об исходе наших предков из Египта. Ребята слушали, не перебивали и все же с трудом досидели до конца трапезы. Как только она закончилась, начали танцевать под магнитофон и играть в карты. А я с разбитым сердцем тихо, в одиночестве, дочитал до конца пасхальную Агаду и ушел домой в крайне удрученном состоянии. Через несколько дней мне повстречался парень, который был на этом Седере. Как же я удивился, когда он сказал, что вечер ему понравился и запомнился. Многие даже стали подумывать о репатриации в Израиль. Это было совершенно неожиданно для меня и, конечно, приятно. Я понял: слово, сказанное от чистого сердца, всегда найдет путь к другому сердцу, может быть, и не сразу, но непременно найдет.
Кроме чисто просветительской работы мы искали связи с представителями еврейского движения в других городах Союза. По странной случайности эти наши поиски совпали с серией обысков в Риге. Они начались в Минске и прошли по всем городам Союза. И почти повсюду после обысков следовал вызов в КГБ. Это происходило в 1968 году. Оккупация Чехословакии, повальные обыски в СССР, слежка – все это произвело на меня тяжелое впечатление. Чем пристальнее я вглядывался в происходящее, тем яснее становилась трагичность положения.
Национальные убеждения сделали меня инакомыслящим, диссидентом. Однако некоторые активисты алии проделали другой путь: к национальной идее они пришли через демократическое движение. И по сей день значительная часть его участников – евреи. У каждого свой путь. Для меня последним толчком к вере был, пожалуй, митинг на Румбульском кладбище. Давид Зильберман, многие годы изучавший историю Рижского гетто, написал для этого случая специальный доклад, который мне предложили прочесть: голос у меня был сильный и громкий. Я решил также продекламировать стихи Ицхака Каценельсона. Репетировал предстоящее выступление с Гесей Камайской, преподавательницей русской литературы; очень волновался, боялся забыть слова, хотя все выучил на память. И митинг состоялся. Конечно, без разрешения властей. Несмотря на это, народу собралось много. После поминальной молитвы "Кадиш" я вышел к памятнику. Место было святое. Свята была и тема. Я ловил себя на мысли о том, что постоянно спрашиваю – достоин ли я тех слов, которые произношу и которые вдохновляют меня. Закончив выступление, не оглядываясь, ушел. Взволнованный, я не мог больше произнести ни слова. Возможно, друзья заподозрили меня в заносчивости. На самом же деле это было не так. Я считал, что погибшие требуют от нас верности их памяти и поэтому нужно что-то менять в своей собственной жизни. И я решил быть настоящим евреем, т. е. выполнять заповеди. Этот вывод был выношенным и самостоятельным. Более того, я шел к нему всю мою сознательную жизнь. Мне исполнился тогда двадцать один год. Я отказался работать по субботам, есть трефное. Начал соблюдать посты и отмечать праздники, но я еще не молился и не изучал Тору. Накрепко запомнились мне слова моего наставника Менделя Гордина о том, что ни народа еврейского, ни государства еврейского не может быть без еврейской веры. Мендель – и я был согласен с ним – не делил людей на верующих и неверующих; не у всех хватает сил выполнять все заповеди. Однако неверующих, практически, нет: к сердцу каждого из нас обращается Б-г, и всем доступны Его требования.
В сентябре 1968 года ОВИР начал вновь принимать заявления о выезде. Я отправил в Израиль своему знакомому телеграмму: "Дорогой дядя, не забыл ли ты нас? Срочно высылай документы". Через два месяца прибыл вызов от Яакова Менделевича из Бат-Яма. Мы не верили своим глазам: у нас в руках вызов для всей семьи. Начался сбор документов, а это дело не простое. Чтобы создать специальные трудности, а еще вернее, накалить обстановку, требовалась характеристика с места работы. На некоторых предприятиях намеренно созывались общие собрания, где обычно шельмовали желающих покинуть СССР. Такие собрания унижали человеческое достоинство и обходились каждому дорого. А если объектом обсуждения окажется смелый человек и честно и открыто заявит о своем положительном отношении к Израилю и отрицательном – к советской политике ассимиляции, его сразу осудят за "антисоветскую агитацию", как это случилось в 1969 году в Киеве с Борисом Кочубиевским. Мне же повезло. Мой начальник, латыш, без долгих проволочек выдал характеристику. При этом он попросил рассказать ему об Израиле, что я с удовольствием и сделал. Моей младшей сестре, Мэри, отказали в характеристике. Пришлось обратиться к прокурору, и, невероятно, но факт: выслушав мою жалобу, он снял телефонную трубку и приказал характеристику выдать.
В конце 1968 года несколько сотен рижан получили разрешение на выезд в Израиль. Среди них и известная исполнительница еврейских народных песен Нехама Лифшиц. Она давала прощальный концерт. Вместе с Мордехаем Лапидом, счастливчиком, тоже получившим разрешение на выезд, я отправился к певице домой, прощаться. Мы пожелали друг другу скорейшей встречи в Израиле. Встреча действительно состоялась – через тринадцать лет, сразу же после моего приезда в страну, в кибуце Явне.
Власти, выдавая первые выездные визы, очевидно рассчитывали, что не найдется много желающих покинуть СССР, и, выпустив самых шумных и беспокойных, они избавятся от сионистов, по крайней мере, в Риге. Однако они просчитались. Со всех сторон посыпались заявления. Получение визы из мечты превратилось в реальность. ОВИР стал своеобразным местом встреч евреев, собиравшихся оставить Союз. Испугавшись такого неожиданного оборота дела, ОВИР предпринял другой маневр – отказы. Всем без исключения. Причем мотивировка могла быть самой нелепой и смехотворной. Нам, например, сформулировали отказ так: "Считаем, что можете жить и здесь". Выходило, им лучше знать, чего нам надо. За ними было последнее слово, а мы – в их руках.
К лету 1969 года из Риги уехали видные активисты сионистского движения: Дов Шперлинг, Леа Словина, Йосеф Янкелевич, Йосеф Шнейдер. На "той", израильской стороне, теперь оказались люди, действительно знавшие, что происходит в России, и они начали действовать: организовывать вызовы, оказывать евреям в России посильную помощь, посылать литературу, поднимать общественное мнение в других странах.
Вместе с тем ситуация изменилась и в самой Риге. Молодежь теперь уже открыто заявляла о своем желании уехать в Израиль. Таким образом, помощь извне пришла в тот момент, когда мы уже поняли, как можно себе помочь, – прежде всего полагаться только на себя… Этот вывод очень скоро пригодился и мне. Я оставил учебу в Рижском политехническом институте и полностью занялся проблемами репатриации. Однако перестав числиться студентом, я потерял право на отсрочку от действительной службы в армии и получил повестку из военкомата – явиться на призывной пункт. Мама отправилась в военкомат и заявила, что я чем-то серьезно болен, так как неожиданно для всех бросил учиться и потерял всякий интерес к жизни. Меня направили к психиатру. Я не очень четко знал, как следует себя держать, чтобы ввести в заблуждение врачей. Но чувствовал – нельзя переигрывать. На приеме у врача я мямлил что-то не очень вразумительное, и меня направили в психиатрическую больницу на обследование. Своим товарищам я ни о чем не рассказывал – не так уж приятно прослыть психом. Больница, в которой я оказался, ничем не отличалась от других лечебниц. Больные тихие. На всякий случай я ни с кем не вступал в разговоры, а на все вопросы врача отвечал: "Не знаю". Приглядевшись к больным, я понял, что они какие-то странные: беспричинно смеются или плачут, беспричинно ругаются или дерутся. Один объявил себя величайшим грабителем в мире, другой невнятно, но настойчиво стремился обучать какому-то предмету всех, кто лежал с ним в одной палате или с кем встречался в коридоре. Больным полагалось клеить конверты или разматывать веревки. Это называлось "трудотерапией". Она показалась мне унизительной, и я отказался работать. Последовало наказание – лишение книг. Но я предусмотрительно спрятал принесенные из дому "Илиаду" Гомера и учебник английского языка. Кормили, по моим тогдашним понятиям, плохо, и я несколько дней не притрагивался к пище. Пребывание в больнице явилось, по существу, моим первым опытом длительной изоляции, первой попыткой в таких условиях сохранить нормальный образ жизни. Отцу разрешили навестить меня. Он принес с собой маленький радиоприемник, и нам удалось услышать Израиль. На какое-то время я забыл, что нахожусь в мертвом доме.
Промахов я не допускал. Комиссия вынесла решение о моей непригодности к военной службе и в то же время не признала меня умалишенным. Победа! Мне не придется быть солдатом во вражеской армии. Кроме того, положение невоеннообязанного увеличивает шансы на выезд в Израиль.
В этот напряженный для меня период жизни я решил приступить к изучению Торы и начал регулярно молиться в синагоге. В то же время не прекращал своей сионистской деятельности. С отъездом рижских сионистов в Израиль ослабели наши связи с сионистами других городов России. Дов Ригер поехал в Москву, где встретился с Давидом Хавкиным, отсидевшим до этого пять лет за сионизм, и с архитектором Виталием Свечинским. Ригер договорился с москвичами о необходимости собраться всем вместе и обсудить насущные вопросы сионистского движения. Мы колебались, опасность была очевидной. Тесная связь между городами могла погубить всех нас. Единая организационная структура может связать инициативу отдельных групп и приведет к инертности их участников. Кроме того, мы опасались, что за идеей объединения может скрываться простое стремление некоторых активистов к лидерству. В результате решили поддержать предложение о встрече, ограничиваясь лишь обменом информацией без установления организационных связей между городами. 16-17 августа встреча состоялась. В Москву съехались евреи из Ленинграда, Минска, Тбилиси, Киева; Ригу представляли Илья Валк и Дов Ригер. На совещании обсуждался вопрос об издании сборника материалов о положении евреев в СССР, а также о размножении имеющейся литературы. Для поддержки регулярной связи между городами и координации планов создали Всесоюзный координационный комитет (ВКК).
Из рассказов наших товарищей, побывавших на этом совещании, создалось впечатление, что московские сионисты слабо связаны между собой; в противовес им ленинградские казались образцово организованными. Там, еще в 1966 году, был создан сионистский комитет, куда входили Бутман, Могилевер, Дрейзнер, Черноглаз, Шпильберг, Каминский и другие. Благодаря им в Ленинграде действовала целая сеть ульпанов, являвшихся не только кружками по изучению иврита и еврейской истории, но и, по существу, еврейскими культурными центрами. Ульпаны, кроме того, готовили преподавателей иврита. В 1968 году ленинградец Аарон Шпильберг переехал в Ригу и передал нам свой опыт работы в таких ульпанах. Через год мы создали свою, рижскую сионистскую организацию, которую возглавили Русинек, Цейтлин, Шпильберг и Валк. Однако она не имела четкой структуры: мы полагали, что организационные рамки могут помешать конспирации и представят определенную опасность для участников организации. Мы готовы были к борьбе, но вместе с тем искали и открытых путей выезда – через ОВИР. Так, я пошел на прием к начальнику рижского ОВИРа и попытался ему объяснить, что наша семья никакой ценности для советской власти не представляет и поэтому нам следует выдать разрешение на репатриацию в Израиль.
– Судите сами, – доказывал я ему, – четыре женщины, больной отец, перенесший два инфаркта, и я, невоеннообязанный, да к тому же и без высшего образования.
Мои доводы, конечно, его не убедили. Полковник Кайя, начальник ОВИРа, пожилой седой латыш, задерганный осточертевшими ему евреями, обрушил на меня весь свой чиновный гнев:
– Что вы сюда таскаетесь, – кричал он на меня, – тут вам не базар и не синагога! Забудьте о своем Израиле! Умрете и сгниете здесь, в России!
В этом его высказывании сквозила и личная неприязнь к евреям. Я понял, что единственно реальным путем приближения к цели были активная борьба и вера в Б-га. Мендель Гордин достал мне Танах с параллельным русским переводом, и я начал изучать Священное Писание. Конечно, это можно было делать у кого-нибудь дома, но мы решили – открыто, в синагоге. В этом был известный риск. Раввина рижская синагога не имела, но власти приставили к ней еврея, которому, по слухам, за какие-то махинации грозила тюрьма. Чтобы спастись от нее, он согласился руководить синагогой, что включало и доносы. Он вел себя довольно развязно и неуважительно к верующим. Появлялся в синагоге в субботу в середине молитвы, не стесняясь заявлял, что приехал на машине, мешал молящимся, громко затевал с ними споры. Никто не сомневался в том, что он доносит КГБ обо всем, что происходит в синагоге.
Между тем мы стремились создавать ульпаны по типу ленинградских. Особенно старался Саша Друк. Едва услышав о молодых людях, проявлявших интерес к Израилю, он сразу связывался с ними и подыскивал им учителей иврита из числа тех, кто до 1940 года учился в еврейской гимназии. Если новые знакомые вызывали доверие, он предлагал им поработать в Румбуле, размножить и распространить литературу, принять участие в каком-нибудь вечере.
Однажды Саша познакомил меня с восемнадцатилетним студентом политехнического-института. Парень рассказал о драке между русскими и еврейскими студентами. Причем, в этой драке тяжело пострадал еврей. Это происшествие натолкнуло меня на мысль собрать информацию о положении евреев в Союзе. Тогда-то я и составил вопросник, включавший сто двадцать пунктов, касавшихся многих аспектов жизни советских евреев: антисемитизм, насильственная ассимиляция, антиизраильская пропаганда "сверху", ограничения в приеме на работу, в институты и т. д. На одном из наших совещаний мы обсудили содержание этого вопросника и предложили рассмотреть его на координационном комитете. Потом Саша зачитал текст листовки, в которой мы призывали евреев на предстоящей в 1970 году переписи населения в качестве родного языка указывать еврейский. Но совещание координационного комитета в Киеве, как намечалось ранее, не состоялось. Появились серьезные опасения, что КГБ в связи с делом Бориса Кочубиевского ведет наблюдение за киевскими активистами алии. Поэтому в январе 1970 года ограничились только заседанием издательского совета, в Риге. Предстояло избрать редактора самиздатовского органа. На эту должность рекомендовали рижанина, всеми уважаемого человека, бейтаровца в прошлом. Однако он отказался, и тогда предложили мне. Я тоже пытался отказаться: молод и нет профессионального опыта в издательских делах. Но тем не менее на моей кандидатуре настаивали, и мне пришлось согласиться.
В 1969 и 1970 годах оживилась еврейская жизнь в Риге. Благодаря Рут Александрович в Ригу попали десятки учебников иврита, переснятые в Новосибирске. Эзра Русинек раздобыл пишущие машинки и деньги на перепечатку рукописей. Он устраивал просмотр слайдов, отснятых в Израиле. Однажды я попал на такой просмотр и был поражен тем, что человек, так ярко и живо рассказывавший об Израиле, ни разу там не был. И у меня по-прежнему, как в шестьдесят первом году, тревожно замирало сердце от одной лишь мысли о стране…
А теперь, в 1969 году, снова отмечалась годовщина Рижского гетто. В Румбуле собралось около трех тысяч евреев. И опять я выступал. Говорил о том, что, несмотря на Катастрофу, наш народ жив. Мало лишь оплакивать погибших – могилы в Румбуле обязывают нас извлечь из прошлого урок на будущее. Свое выступление я закончил чтением на иврите стихотворения Альтермана "Серебряное блюдо". Не знаю, многие ли поняли иврит, но одно было ясно: нужна не покорность, а борьба. Когда я кончил читать стихи, наступила тишина – точно все три тысячи евреев, собравшихся здесь, ждали продолжения. Но продолжением могло стать только действие.
В праздник Ханука мы распределили между собой обязанности зажигания свечей в Румбуле. Мой день был восьмым. Темным вьюжным вечером через завалы снега, достигавшие человеческого роста, я добрался к памятнику и окоченевшими от мороза руками зажег свечи. Теперь можно читать благодарственную молитву "За чудеса". – Я не вправе упрекнуть мертвых в том, что они шли на смерть, не сопротивляясь. Я не вправе задать им вопрос "Почему?". Но я должен спросить себя: "Почему я не сопротивляюсь?"
В ноябре 1969 года под Ригой, на заброшенной даче, собралось очередное заседание координационного комитета. Обсуждались текущие дела, направление и тематика самиздата, связь с отдельными группами. Ригу представляли Шпильберг и Ригер. Решили поддерживать открытые коллективные обращения, адресованные в советские официальные инстанции или западным общественным организациям, с требованием предоставления евреям права на репатриацию в Израиль.
К концу этого года мы, пожалуй, впервые столкнулись и с проблемой личных взаимоотношений. Иначе, видно, и быть не могло, так как в условиях советского режима в движении могли участвовать только сильные люди. Когда их много и они разные, столкновения неизбежны. Порой трудно бывает разобраться, где кончаются общественные интересы и начинаются личные.
В Риге централизация сионистского движения была слабой, поэтому крупных конфликтов почти не возникало. Тем не менее приходилось учитывать и условия конспирации. Так, мы не могли от имени организации что-либо поручать тем, кто в ней не состоял, но сочувствовал нашему движению и принимал в нем посильное участие.
В целях предосторожности всех активистов мы условно разделили на две группы – "алеф" и "бет". В группу "алеф" входили те, кто действовал открыто и был уже известен КГБ. В группе "бет" состояли те, кого органы еще не обнаружили. Я попал в "бет". Как член издательского совета я не имел права публичного выступления ни в печати, ни на митингах. Поэтому я не выступил на массовом праздновании Хануки, не подписывал ни письма двадцати двух рижских отказников генеральному секретарю ООН У Тану, ни письма двадцати семи отказников Косыгину. Эти тексты я слышал лишь по израильскому радио и досадовал на то, что среди подписавших не было моего имени.
Появление открытых писем означало явную конфронтацию с советской властью. Такого прежде не было. Новое заключалось в том, что в открытой борьбе, которую мы начали, отступление невозможно.
Встретил Сильву. Волнуясь, она сказала, что если власти не ответят на их письмо, в котором они просят выпустить их в Израиль, они устроят демонстрацию на Красной площади и не уйдут до тех пор, пока не получат ответа. Всей душой я был с ней.
Да, надо идти в открытую. Время конспиративных действий прошло. Меня поддержал Шпильберг, а Ригер не согласился. Так мы и не смогли договориться, и я решил совместить несовместимое: задачи "алеф" и "бет".
Седьмого января семидесятого года я отправился в Ленинград на первое заседание издательского совета. Хорошо зная состояние финансовых дел нашей организации, я поехал туда по студенческому билету, а оставшиеся деньги вернул в кассу. В целях экономии в поезде я не брал на ночь постели.
Первый раз в жизни я выехал за пределы Латвии. В каждом пассажире я подозревал вора и постоянно ощупывал свои карманы, набитые статьями для первого номера будущего издания – "Итон-1". В этот первый номер шли мои статьи: об ассимиляции, о восстании в Варшавском гетто и о праздниках Пурим и Песах.
Говорили, Ленинград – самый красивый город России. Мне он показался чужим и холодным. Позвонил по телефону, номер которого выучил на память, и произнес два слова: "Рома приехал". Это был наш код: имя давалось по первой букве города, из которого прибыл представитель группы. Вскоре на квартире у Виктора Богуславского я уже беседовал с Малкиным, московским математиком, и ленинградцем Львом Львовичем Коренблитом, кандидатом физических наук. Их удивила моя молодость. Мне и самому казалось, что я слишком молод для такой должности. Не выходя из дома, мы проработали сутки. Обсуждался ряд проблем, по одной из них возникли разногласия. Я утверждал, что Израиль должен быть готов принять всех евреев мира. Моим новым знакомым это утверждение казалось чересчур радикальным. Они считали, что надо сохранить влияние еврейских общин в Америке и Европе. Я возражал: если все евреи, собравшись в Израиле, построят сильное государство, то никакая поддержка галута не понадобится. Моя юношеская категоричность им пришлась не по душе, но когда перешли к обсуждению материалов первого номера нашей газеты "Итон", они услышали другое: я высказывался за сдержанный тон статей, полагая, как и мои товарищи рижане, что не следует увлекаться критикой советского строя. В отличие от нас многие "русские" сионисты, вышедшие из демократического движения и поэтому в какой-то степени выражавшие его взгляды, настаивали на критике советского режима. Я считал, что наши статьи должны быть выдержаны в нейтральном духе. Главное в них – актуальная информация о положении евреев в России и о жизни в Израиле.
После окончания работы я поехал в ленинградскую синагогу. Ее здание было когда-то красивым, но теперь пришло в упадок. Я молился: "Как прекрасны шатры твои, Яаков!" Да, вид ленинградской синагоги заставлял думать, что наши шатры могут быть прекрасными только в Израиле.
Вернулся в Ригу с материалами для первого номера "Итона". Для перепечатки статей – а в одну закладку нужно было вложить одиннадцать экземпляров – требовалась тончайшая папиросная бумага. И мы покупали ее с большой осторожностью, боясь вызвать подозрения продавцов. Покупка машинки и перепечатка тоже дело нешуточное. Говорят, что оттиск шрифта каждой машинки, поступающей в продажу, имеется в КГБ. Поэтому выследить по шрифту – пустяковое дело. Работа продвигалась с большим трудом. Машинисткам надо платить, а у нас денег не было. Да и не каждой можно доверить. Поэтому печатать приходилось самим, т. е. очень медленно. Мне, например, на перепечатку одной страницы требовалось сорок минут. Конечно, качество машинописи оставляло желать много лучшего. Но как бы то ни было, мы печатали сами и отпечатанные экземпляры, а их было немного, переплетали и отдавали знакомым. Однако становилось ясным, что необходима множительная аппаратура. Дов Ригер предложил делать тираж фотоспособом при помощи контактной печати или светокопирования. Для этих целей нужен был сушильный аппарат. Комната Миши Шепшелевича, у которого кроме хорошей головы были еще и золотые руки, превратилась в настоящую мастерскую. С радиозавода, на котором я работал, вынес детали и не без риска принес их к Мише. Он собрал аппарат, но его нужно было перевезти туда, где мы намеревались тиражировать "Итон". В час ночи мы занялись транспортировкой. Мать Миши, глядя на наши приготовления, всплеснула руками: "Вы с ума сошли! Кто же делает такие вещи ночью?" И, правда, ночью, на пустынных улицах, можно вызвать подозрение. Но мы ее не послушались и потащили проклятый ящик в условленное место. И вот, почти у самой цели, отломилась ручка ящика, за которую мы держались. Вдруг из-за угла выезжает милицейская машина – прямо к нам. Останавливаемся. Ждем. На самом дне ящика – широкая пленка с полным текстом отснятого "Итона". Сержант грубо спрашивает, кто мы такие и что несем. Миша отвечает лениво, точно нехотя. Милиционер лезет в ящик. Сейчас достанет пленку – и мы влипли. Но Миша хватает его за руку:
– Куда полез? Говорю тебе, там фотоглянцеватель. Сломаешь – заплатишь!
Милиционер умерил свой "сыскной пыл", но потребовал документы. Делать нечего – я достаю удостоверение. Выписывает в книжечку мои данные. Уезжает. У Миши не потребовал документов. Может, обойдется. Наконец мы на месте. Дов уже совсем извелся от ожидания. Сама мысль об аресте приводит его в нервное состояние, но рассказ о нашей встрече с милицией выслушал довольно спокойно.
С утра принимаюсь печатать сорок фотолистов. Они получаются какие-то серые и грязные. Ведь это моя первая работа. Химикалии сам покупал, сам взвешивал, возможно, не совсем точно соблюдая пропорции. От постоянной работы кожа на руках стала темно-коричневой и слезала клочьями.
– Самиздат что ли печатаешь? – шутили знакомые.
Вот так шутки!
Печатали вчетвером. Один сидел в ванной комнате, где находился ящик для контактной печати, второй проявлял и закреплял фотокопии. Двое других занимались сушкой и иногда подменяли уставших. Мы вкалывали как одержимые. Щелкало реле контактного аппарата, в больших посудинах плавали фотостраницы. Сушильный аппарат, стоивший нам таких трудов и риска, не справлялся с нагрузкой. Миша выдвинул передовую идею сушки "половым" методом – на полу. Идею воплотили в жизнь: выстелили полы номерами "Итона". Ноге негде было ступить, но зато к ночи все закончили. Это была поистине халуцианская11 работа – с полной отдачей сил и времени. Я вспоминал, как Трумпельдор12 говорил о своем идеале сиониста: сионист – это человек, из которого можно сделать и солдата, и крестьянина, и врача. Он готов на все в зависимости от того, что прежде всего необходимо народу…
Мы уже почти забыли о нашем ночном приключении, как милиция напомнила о нем. Недели через две я получил повестку: явиться в отделение милиции. Родители встревожились, а я не мог сказать им всей правды. Однако мое объяснение звучало вполне правдоподобно: шел с чемоданом самиздатовской литературы, остановил милиционер и потребовал документы. Чемодан не только не забрали, но даже и не открыли. Вот и все. Папа уже знал, что я занимаюсь самиздатом. Он не представлял лишь, в чем конкретно заключаются мои занятия. Конечно, он понимал, что за это могут посадить. И все же он не мешал. Просил только быть осторожнее. Он беспокоился и за меня, и за всю нашу семью. Ведь мои сестры тоже изучали иврит, печатали материалы самиздата, дружили с активистами алии. Это были Залмансоны, Гринманы, Валки, Русински, Камайские, Хнохи… Попадая в такие семьи, ты как бы оказывался в маленьком Израиле.
Итак, я отправился в милицию. Надел свой лучший костюм – хотел выглядеть уверенным в себе и спокойным. Комната следователя завалена радиодеталями. Я понял, что меня вызвали по поводу хищений с радиозавода. В городе по дешевке можно было купить радиоприемники и всевозможные детали к ним. Рабочие, несмотря на строгий контроль, умудрялись проносить их через проходную. Мы с Мишей попали в число подозреваемых. Не так уж страшно. Я успокоился и изложил свою версию: когда я гулял ночью по городу, меня остановил какой-то парень и попросил помочь донести ящик. Потом нас задержала милиция. Я предъявил документы, а неизвестный – нет. Как только скрылась милицейская машина, я ушел от этого подозрительного типа. Кто он и куда нес ящик – не знаю. Следователь, конечно, не поверил "байкам", – как он назвал мое объяснение, – и потребовал говорить правду. Я заверил его, что это самая правда и есть. Меня трудно было сбить с толку, потому что свою версию я продумал до мельчайших подробностей. Я настаивал на своем, и меня отпустили.
В последнюю весну моей рижской жизни Боря Пэнсон, работавший на заводе художником-оформителем, предложил устроить пуримшпиль13 прямо в синагоге. Я написал стихотворный сценарий, а Боря готовил декорации и костюмы. Артистами были ученики ульпана, в котором преподавал Саша Друк. В сюжете пуримшпиля я стремился объединить прошлое и настоящее, не обходя молчанием и нынешних "верноподданных" евреев. В это время в печати публиковались "письма трудящихся граждан еврейской национальности", заверявших, что не Израиль их родина, а Россия… Артисты усердно зубрили свои роли, но вдруг все сорвалось. Наш Ахашверош14 проболтался своей бабушке о пьесе. Рассказал ей и об обстановке на репетициях, которые проводит Геся Камайская, и о доме, где собирается молодежь, и о чем там говорят, и как спичкой закрепляют телефонный диск, чтобы избежать подслушивания. Бабушка, старая большевичка, явилась к Гесе с ультиматумом: отменить пуримшпиль, иначе она сообщит, куда следует. Пришлось принять ее условия. Но она все равно донесла.
В день Пурим в синагоге появился наряд милиции во главе с полковником. Он прервал чтение "Мегилат Эстер"15 и деловито осведомился: "Здесь никто не хулиганит?" – Никто. Арестовывать было некого, но пуримшпиль не состоялся. К таким вещам мы привыкли. Как-никак живем в Союзе. Малодушие, пугливость, нерешительность тоже не были редкостью. Однажды член нашей группы, Арье Хнох, познакомил меня со старшеклассником Мишей. Он был неплохим чтецом и мог бы вместо меня выступать в Румбуле. Мы говорили с Мишей об Израиле, я читал ему Бялика и, уходя, оставил сборник стихов поэта. Но через несколько дней Миша вернул мне книгу – в Румбуле он не поедет. Причины не объяснил. То ли сам испугался, то ли родители запретили – не знаю. Провожая его домой, я нарочно повел его через квартал, где во время войны было еврейское гетто. У здания бывшего "юденрата" я заметил: "Когда одних евреев убивали в Румбуле, другие рассчитывали уцелеть в этом здании, но и они погибли. И ты надеешься отсидеться? Не выйдет!" – В ответ он завел что-то о Ленине и строительстве коммунизма…
Через год после очередного отказа мы вновь подали документы в ОВИР. Надежд, правда, никаких, но все равно подавать надо – власти не должны забывать о нас. После второй подачи в конце февраля 1970 года меня уволили с работы. Я не огорчился – голова была занята совсем другими делами. Я диктовал Сильве Залмансон статьи для второго номера "Итона". Мы подружились с ней и часто обсуждали наши материалы. Конечно, мнение читателей об "Итоне" меня очень интересовало. Я прислушивался к каждому отзыву, из которого черпал убеждение в необходимости этого издания.
В еврейском движении участвовала молодежь. Вполне естественно, что частые встречи и общность интересов способствовали образованию молодых семей. Сам я не только не допускал мысли о женитьбе, но и о простом знакомстве с девушкой, с которой можно было бы проводить свободное время. Я был слишком увлечен своей работой. Она составляла тогда смысл моей жизни. Каждое утро я просыпался с чувством праздника в душе, с сознанием, что живу в счастливое время: у меня есть мечта, цель и смысл жизни.
С Эдиком Кузнецовым я познакомился на ханукальном вечере у Сильвы. От Рут Александрович я знал, что Эдик как политзаключенный семь лет отсидел в лагерях, освободился и теперь хочет перебраться в Ригу. Отсюда он попытается уехать в Израиль. Я уважал этого мужественного человека. Простой в общении, начитанный и умный, он нравился мне, и я старался чаще встречаться с ним. В первую нашу встречу он сказал, что еще в лагере решил уехать в Израиль. В середине февраля Сильва передала мне просьбу Эдика зайти к ним. Я пришел. Он врубил на полную катушку радиоприемник, и после этого началась беседа.
– Ты хочешь бежать отсюда, даже если придется рискнуть жизнью? – спросил он меня. Не раздумывая, я ответил:
– Конечно!
Эдик не ожидал такого быстрого ответа.
– Да ты не спеши, дело серьезное. Обдумай все хорошенько. Скажешь через пару дней!
– Слушай, – возразил я. – Об этом я думаю все время. Несколько дней ничего не изменят в моем решении!
И Эдик раскрыл мне свой замысел: захватить самолет и перелететь на нем через границу. Есть летчик, еврей, бывший майор ВВС. Во время рейса Ленинград-Мурманск этот летчик займет место пилота и поведет самолет в Швецию. Я еще раз подтвердил свое согласие. Наконец-то найден выход – бежать из этой тюрьмы. Ушел я от них окрыленным. Поделился с Ригером. Он, хотя и не собирался присоединиться к нам, принялся подробно обсуждать предстоящий маршрут. Боясь, что друзья могут пострадать из-за связи со мной, я предупредил их о намерении бежать и сдал свои "дела". Думал ли я пожертвовать собой ради тех, кому предстояло впоследствии покинуть Союз? Конечно, я понимал, что такая отчаянная операция, которую мы задумали, привлечет к себе внимание свободного мира. Я понимал также, что шансов на успех немного – могут и арестовать, и убить в самолете или сбить в воздухе. Но ждать сложа руки тоже невозможно – надо действовать.
В конце апреля я зашел к Сильве и застал у нее Эдика. Он беседовал с каким-то незнакомым человеком.
– Это наш шофер, – представил его Эдик.
С первого взгляда пилот, Марк Дымшиц, мне не очень понравился: мрачный, молчаливый и резкий. Эдик попросил показать Марку город. Мы пошли. Стоял жаркий день, а на моей голове берет. Марк подтрунивал надо мной. Пришлось объяснить, что это не прихоть, а соблюдение религиозных обычаев. И тут я почувствовал, что наш "шофер" окончательно засомневался во мне. Очевидно, он считал, что верующий не способен участвовать в боевом деле. Его сомнения, должно быть, усилились, когда я привел его в синагогу. Здесь я понял, что Марк впервые в жизни и крайне неохотно туда идет. Я заставил его надеть кипу. С большой опаской, как если бы вход был заминирован, он вступил в помещение. Не успел я приступить к объяснениям, как подошел старик-шамаш и спросил Марка:
– Вы не здешний?
Марк утвердительно кивнул.
Но старик не отлипал:
– Вы из Ленинграда?
Это было уже слишком. Марк рванулся прочь:
– Водишь тут меня по разным местам, пока КГБ не выследит!
Тогда я повез его за город, в лес, и там, в тишине, мы принялись обсуждать варианты побега. Новый план был такой: на пригородном аэродроме ночью захватить АН-2 – самолеты этого типа не охраняются. Договорились, что в середине мая Эдик с Сильвой отправятся на разведку.
Чем ближе я узнавал Марка, тем больше он мне нравился. Он родился в Харькове, учился в летном училище, потом служил в авиационном полку. По службе продвигался быстро и в тридцать пять лет дослужился до командира полка. Но военная карьера его не прельщала. Он был влюблен в небо. Я читал в книжках о людях, которые не могут жить без неба, но не ожидал, что сам встречу такого человека. В армии развились его природные качества: решительность, смелость, строгость, верность делу и друзьям и неприязнь к болтовне. Он не получил никакого еврейского воспитания, не понимал идиша, но сохранил в памяти еврейские песни, которые пела ему в детстве мать. Его демобилизовали в 1963 году. Навсегда разлучили с небом. Он пытался остаться в авиации – в Бухаре; но не мог жить за тысячи километров от своей семьи и вернулся в Ленинград. Там его не принимали на работу: в авиации для евреев существовала процентная норма. Началась Шестидневная война. Марк читал только "Правду". И все же он почувствовал, как дорог ему Израиль, над которым нависла смертельная опасность. Любой ценой он готов был вырваться из России. И, конечно, летать. Ему всего сорок, он крепок здоровьем, у него большой опыт военного летчика. Так две мечты слились в одну: вернуться в небо и жить в Израиле. Летать в небе Израиля.
Что же отличает деятельную мечту от пассивной мечтательности? Возможно, настойчивость, с которой осуществляется мечта. Марк принялся изучать иврит. Первым его преподавателем был Гилель Бутман, член комитета ленинградской сионистской организации. Марк долго приглядывался к новому знакомому и в конце концов решил поделиться с ним планом угона самолета. Гилель план поддержал, однако ленинградцы выступили против. Они ориентировались преимущественно на легальную просветительскую деятельность и на выезд из СССР официальным путем.
Рижане были настроены иначе. Я предложил участвовать в побеге Менделю Гордину, Алику Соболеву, Леве Эльяшевичу, Борису Пэнсону и Арье Хноху. Этих людей мы хорошо знали. Даже если откажутся, они нас не предадут.
Особенно большое значение я придавал разговору с Менделем Гординым. Он по-прежнему оставался для меня авторитетом. Я рассчитывал на возможность его личного участия в предстоящей операции. Я очень считался с его мнением. В недавнем прошлом врач-терапевт, он теперь работал в лаборатории венерологического диспансера. После неоднократного невыхода на работу в еврейские праздники, а затем и отказа от советского гражданства его уволили с работы и предложили эту должность – другой для него не нашлось. Я позвонил ему, и он сразу же вышел ко мне. Видимо, по голосу понял, что речь идет о чем-то серьезном. Я задал ему три вопроса: Хочет ли он участвовать в угоне самолета? Верит ли он в успех операции? Не принесет ли она вреда советским евреям и сионистскому движению? На первый вопрос он ответил отрицательно. Он выбрал для себя свой путь борьбы, когда отказался от советского гражданства. Его ответ на второй вопрос сводился к тому, что слишком много людей посвящено в наши планы и вследствие этого не исключено, что в КГБ все уже известно. На третий вопрос он ответил так: если мы примем меры предосторожности, осуществление нашего замысла в целом не навлечет беды на евреев.
Беседа с Менделем утвердила меня в решении продолжать подготовку к побегу. Арье Хнох и Борис Пэнсон сразу же согласились с моим предложением. Лева Эльяшевич попросил дать ему время подумать. Все не так просто: он, активист сионистского движения, отказался от советского гражданства. Теперь ему грозил призыв в армию. Надо как следует взвесить. Алик Соболев выдвинул весьма специфическую, если не парадоксальную причину отказа: поскольку все собранное и написанное им в области научной критики марксизма невозможно взять с собой при побеге, то и бежать из Советского Союза он не может. Эти отказы не смутили, хотя и удивили меня.
Мои переговоры с рижанами совпали со знаменитой конференцией "дрессированных" евреев, передававшейся по телевидению и по радио. Видные деятели науки и культуры заверяли граждан СССР, что у них, евреев, нет ничего общего с Израилем и они "гневно" осуждают международный сионизм. В ответ на такое заявление появились коллективные письма еврейских активистов Москвы, Ленинграда и Риги. Моя подпись тоже стояла под этими письмами, хотя я как член группы "бет" не имел права подписываться под подобными обращениями. Но я не думал о риске. Все это было пустяком по сравнению с тем, что предстояло осуществить. Кроме того, я решил предпринять еще одну полулегальную меру для получения визы на выезд из СССР: обратился с просьбой к израильскому представителю в ООН, чтобы он добился для меня права на репатриацию в Израиль. Правда, Илья Валк считал, что эта моя "просьба" слишком резкая, надо бы осторожнее. Он не знал, что я решился на более опасный шаг. Но я не представлял собой исключения. Многие евреи вели себя подобным "безрассудным" образом. Однажды мы с Аароном Шпильбергом, собирая подписи под письмом с требованием разрешить выезд из СССР, попали к одному пожилому еврею. Аарон объяснил ему причину нашего прихода. Тот молча, не читая, подписал, а потом попросил: "Покажи-ка, что там написано". Такой тогда был настрой.
Между тем, несмотря на отрицательное отношение ленинградцев к самолетной операции, ее обсуждение продолжалось. Я и понятия не имел, как усложнились отношения между ленинградскими сионистами. Давид Черноглаз, возмущенный тем, что Бутман без ведома организации вел переговоры о побеге, в знак протеста вышел из комитета. Владик Могилевер, несмотря на неодобрение операции, счел возможным выделить Дымшицу пятьдесят рублей для пробного шага: выяснить возможность осуществления плана. На эти деньги Марк купил билет на ТУ-124 и во время рейса вошел в кабину летчика, прихватив с собой бутылку коньяка. Так он убедился, что к пилоту можно пройти, не применяя насилия, – двери кабины открыты. Могилевер предложил и компромиссное решение: запросить одобрение официальных израильских органов. Бутман написал подробное шифрованное письмо Ашеру Бланку, который уехал из Ленинграда в 1969 году. Могилевер передал его двум туристам, израильским гражданам, приехавшим в СССР с паспортами стран, в которых жили до репатриации в Израиль, – Норвегии и Швеции. Письмо обнаружили во время таможенного досмотра, изъяли, сфотографировали и вернули туристам. Так оно попало в Израиль. Конечно, трудно было предположить, что в Израиле найдется государственный чиновник, который возьмет на себя ответственность и одобрит план угона самолета. Действительно, 10 апреля Ашер Бланк сообщил по телефону Бутману, что "лекарство может принести вред". Стало ясно, что истеблишмент относится отрицательно к нашей затее. 20 апреля Бутман и Паша Корен отказались участвовать в плане Дымшица. Бутман, выходя из "игры", посоветовал Дымшицу привлечь к самолетному побегу нескольких неевреев, "чтобы не торчали еврейские уши". Я не был согласен с ним: операция должна носить подчеркнуто еврейский характер. Поэтому я возражал против участия в ней диссидентов Юрия Федорова и Алексея Мурженко, бывших политзаключенных, друзей Эдика. Тем не менее они вошли в группу побега. Таким образом, в предстоящей операции "Свадьба" из ленинградцев никто кроме Дымшица и его семьи не участвовал. Из рижан – Толя Альтман, Мендель Бодня, Вульф, Израиль и Сильва Залмансоны, Борис Пэнсон, Арье Хнох и его жена, а моя сестра, Мэри, Эдик Кузнецов и я. Из москвичей – Мурженко и Федоров.
Между тем, жизнь шла своим чередом. Приближался Песах, праздник Исхода, который мог стать преддверием моего собственного исхода из Союза. Первый день праздника совпал со столетним юбилеем Ленина.
До революции, в 1903 году, в доме, где мы жили, происходил съезд латвийских социал-демократов, на котором присутствовал Ленин. Поэтому теперь наш дом объявили "ленинским" и с "ленинской помощью" его подремонтировали, покрасили, провели теплую воду. Для восстановления исторической обстановки прорубили второй выход во двор. Для меня это было очень удобно: я проходил через три двора и выходил на другую улицу. Теперь никто не смог бы меня выследить. В свой "ленинский" дом я притащил свежую порцию самиздата – книгу Солженицына "В круге первом", переснятую на толстую фотобумагу. Она весила несколько килограммов. Благодаря этой книге я узнал для себя много полезного о следствии, следователях и лагерной жизни. Все это могло пригодиться – ведь я вполне серьезно готовил себя к худшему. Да, готовил. Я даже заучивал даты еврейского календаря, чтобы в тюрьме знать, на какие числа приходятся еврейские праздники.
А пока я дома. Отец вел первый седер16, мой последний седер в отцовском доме.
В синагоге я познакомился с двумя молодыми евреями, приехавшими из Америки, где они преподавали в еврейской школе. Мы с Гординым показывали им Ригу. Во время прогулки они тревожно озирались по сторонам, подозревая в каждом прохожем и пьяном агента КГБ. По-видимому, их предупредили, что возможна слежка. Но тем не менее прогулка по Риге состоялась. Мы показали им Рижское гетто, где теперь в покосившихся домиках жили русские. Нигде не было ни одной мемориальной доски, напоминавшей о страданиях и гибели евреев. Мы проходили через городской сад, разбитый на месте синагоги. Фашисты сожгли ее вместе с находившимися там евреями. Я показал гостям и дом, в котором мой дядя прятал когда-то фамильные ценности. Его жена погибла в Освенциме, а он чудом выжил и после войны сумел перебраться в Штаты. Мой отец не нашел спрятанные в печи ценности – в доме давным-давно жили чужие люди. Прощаясь с американскими парнями, Менахем спросил их, почему они не переселяются в Израиль. В ответ мы услышали что-то неопределенно туманное, вроде: "Когда тяжело – легко, когда легко – тяжело". Один из них и по сей день живет в Америке. Мне это трудно понять. А тогда мы обменялись подарками: я подарил им фото Румбуле, а они мне – чеканный брелок с изображением колен Израилевых. Лет пять назад я был бы счастлив, получив такой сувенир. Но теперь я нуждался в другом – в учебниках иврита и еврейской истории.
Второй седер я вел у Шпильберга. Собралось около пятидесяти человек из разных городов Советского Союза. Соорудили столы из досок. Израиль Залмансон унес их с военного склада и едва не попался, но все обошлось благополучно. Ева, моя сестра, принесла цимес и гефилте фиш, которые она готовила всю ночь. Увы, только еда и удалась. Многие на седере присутствовали впервые. Чтение Агады казалось им ненужной и скучной процедурой. Не дождавшись окончания, они навалились на еду и завели посторонние разговоры. И это участники национального движения!
Я продолжал заниматься делами организации, хотя весь был нацелен на побег. В Ригу приехали из Ленинграда Коренблит и Богуславский, а из Москвы – Малкин. Предстояло обсудить третий номер "Итона". Он начинал наполняться необходимым содержанием: актуальной информацией о положении евреев в СССР и различными документальными материалами, письмами и заявлениями, обращенными в советские партийные и государственные органы и на Запад. В Москве приступили к выпуску аналогичного издания – "Исход". Его основатели пришли в сионистское движение из правозащитного и поэтому писали в принятой у "демократов" манере балансирования на грани дозволенного. Однако мы называли вещи своими именами, открыто выступая за право выезда. Советская власть, с одной стороны, и Запад, с другой, должны наконец услышать и понять, что еврейство в Советском Союзе живо и оно борется.
Второго мая в Румбуле состоялся митинг, посвященный восстанию в Варшавском гетто. Я не выступал, чтобы не привлекать к себе внимания гебешников. По предложению Бори Пэнсона мы из желтой бумаги вырезали несколько сотен маген-Давидов для раздачи собравшимся. Но их не решались брать. Тогда мы первые прикрепили к своей одежде шестиконечные звезды, и вскоре их все разобрали, многим даже не хватило. Так же обстояло дело и со сбором подписей под требованием разрешить еврейскую театральную самодеятельность. В начале пятидесятых годов в Риге было несколько еврейских ансамблей. Потом их закрыли. И вот теперь мы начали кампанию за их открытие. Но евреи боялись подписывать обращение к властям города. Тогда наша семья подписалась первой, а после этого моя сестра Мэри собрала несколько сотен подписей. Не обошлось и без курьезов. В самый разгар сбора подписей к нам прибежал еврей и умолял вычеркнуть его фамилию. Он не спал всю ночь. Мало ли что может случиться – лучше не надо! Так запуган советский человек. Чтобы просить разрешения петь на идише, тоже нужно мужество.
Судьба Мэри меня тревожила. Ее жених, Арье Хнох, участник предстоящего побега, хотел взять ее с собой. Я был против. Слишком велика опасность. Решили, что он женится и, если все пройдет удачно, пошлет ей вызов.
В Лаг баомер17 справили свадьбу. Все собрались за праздничным столом. На этой свадьбе я в последний раз сидел в кругу семьи. Поднял тост за свадьбу, за новобрачных и за благополучное прибытие в страну. Веселился я на свадьбе от души, даже пел, хотя начисто лишен музыкального слуха.
На торжестве присутствовали почти все участники предстоящей операции "Свадьба". Не было только Эдика с Сильвой – они отправились в Ленинград на разведку. Результаты неутешительны: самолеты привязаны друг к другу цепями, а ночью аэродром охраняется часовыми с собаками. Да… Шансов на успех мало. Я включил магнитофон и под песни Шестидневной войны крепко задумался. Точно меня за ноги вытащили из самолета, который держал курс на Израиль. Неужели оставаться здесь, в Союзе?
Через несколько дней приехал Дымшиц. Мы вновь принялись искать новые возможности побега. Пока мы их не видели. Между тем Арье Хнох заявил, что теперь, как муж Мэри, он берет ее с собой. Его поддержал Эдик: ведь с Марком летят жена и дочери. Но я представил себе горе родителей, если с Мэри что-нибудь случится. Поэтому, когда речь зашла об участии в побеге моих двух других сестер, Ривки и Евы, я категорически высказался против. Я готов рисковать собой, но ими – никогда.
В начале июня Марк сообщил, что появился новый шанс на угон самолета. Из маленького аэропорта "Смольный" под Ленинградом вновь открылись полеты АН-2 в Приозерск – пограничный с Финляндией город. Сразу же созрел план действий: скупаем все билеты на самолет. Двенадцать мест – двенадцать билетов. После посадки в Приозерске, когда пилот откроет кабину, чтобы выйти, двое наших будут стоять по обе стороны двери и свяжут ему руки. Второй пилот, сидящий спиной к выходу, не успеет вынуть револьвер – его тоже свяжут. Обоих летчиков мы вытащим из самолета, уложим в спальные мешки и оставим в лесу, укрепив над ними брезент с надписью: "Груз военно-воздушных сил". После этого мы возьмем на борт тех, кому не хватило мест в самолете. Дымшиц сядет за штурвал и на высоте, вне досягаемости радаров, направится к финской границе, пересечет Финляндию, Ботнический залив и приземлится в Бодене, в Швеции. Самолет полетит со скоростью 180 километров в час. Продолжительность полета – шесть часов. От Приозерска до границы всего десять минут. Значит, советские истребители не успеют подняться в воздух. Если начнется погоня, то мы сядем прямо на шоссе в Финляндии, а потом сразу же поднимемся в воздух, чтобы сбить преследователей с толку. Если погони не будет, а просто запросят по радио, мы ответим, что самолет захватила группа террористов, пилот вынужден подчиниться их требованиям, так как на его борту женщины и дети. Это, кстати, было бы чистой правдой.
Ребята поверили в успех операции. Фантастический план, разработанный в деталях, казался реальным. Я настоял на том, чтобы Дымшиц на случай схватки с пилотами взял с собой самодельный револьвер, а мы – дубинки и кастет. Летчики на пограничных трассах имеют при себе оружие. И мы, следовательно, имеем право с оружием в руках отстаивать свою свободу. Тем более, что в самолете окажутся только свои, не будет посторонних, которые могли бы невинно пострадать. Нас поставили перед необходимостью на насилие ответить насилием. Поэтому свои действия мы не рассматривали как акт воздушного пиратства.
Восьмого июня в лесу Шмерли мы в последний раз обсудили план побега. По моему предложению Мэри с мужем не вошли в группу захвата, а ждали нас в Приозерске. Вместе с ними туда направлялись Сильва и Боря Пэнсон. Остальные входили в группу захвата. Моя задача: помочь Менделю Бодне, спортсмену-борцу, связать первого пилота. Израиль Залмансон и Эдик Кузнецов должны справиться со вторым пилотом. Я написал текст "Завещания" (Обращения) о причинах, толкнувших нас на этот отчаянный шаг. Если мы погибнем или нас арестуют, "Завещание" нужно предать гласности.
В лесу вокруг нас слонялись посторонние. Мы смеялись, что за нами, должно быть, следят. Почему-то слежку мы тогда не воспринимали серьезно. Было смешно, что Мэри с Арье ехали на попутной милицейской машине. Все это игра, но игра с огнем. Когда мы возвращались домой, Цви, друг детства Арье Хноха, спросил:
– Тебе не кажется, что не все у вас продумано до конца?
– Оно и хорошо, – беспечно ответил я, считая, что на смелый шаг толкает не разум, а вера.
Цви как-то странно посмотрел на меня, очевидно, подумав, что не стоит связываться с такими легкомысленными людьми. И, действительно, после нашего "совещания" в лесу он уехал на Балхаш и в Ригу так и не вернулся.
Я попросил Дова Ригера предупредить всех членов комитета о предстоящей операции и о необходимости спрятать в надежных местах документы и самиздат. Дату побега я не имел права сообщать. 13 июня первая группа в составе Сильвы, Мэри, Пэнсона и Хноха должна была выехать в Приозерск. Предвидя в дальнейшем обыск, я выносил из дома компрометирующие документы, материалы самиздата, а детали усилителя, которым мы пользовались в Румбуле, выбрасывал на помойку. Однако они немедленно исчезали, и я заподозрил что-то неладное. Очевидно, за мной следили. Спрятавшись за забором, я решил выяснить, кто это был, но никого не заметил и успокоился. Потом мы с Друком пошли к Арье Хноху проверить, все ли чисто у него в доме. Он уверял, что основательно вычистил все. Мы устроили "обыск", в результате которого одной золы выгребли несколько ведер: обнаруженный самиздат пришлось тут же на полу сжечь. Не лучше обстояли дела и у Сильвы. В ящиках стола валялись листовки, обрывки заявлений, черновики писем, самиздат. Я был обескуражен. Ведь каждая такая "находка" давала в руки следствия новые нити, открывала новые связи. Беспечность, видимо, объяснялась полной уверенностью в предстоящем успехе. Я был осторожнее, может быть, в силу своей недоверчивости. Я вынес из дома два чемодана литературы и надежно спрятал все на конспиративной квартире. Через Эльяшевича передал Эзре Русинеку "Завещание" в двух экземплярах и письмо, содержавшее подробности плана угона самолета и нашего бегства на нем. Кроме того, в письме перечислялись лица, посвященные в наш план. О последнем документе знал только я, чтобы в случае провала можно было установить его причину.
Я размышлял о мотивах такого отчаянного поступка, как тот, на который мы отважились. Один из них заключался в чувстве принадлежности к еврейству и в вере в Б-га, другой – в свойствах характера, приводящих человека к расторжению связей с обществом, которое ему чуждо и враждебно. Какой мотив преобладал в моем случае? Я хорошо учился, работал, имел верных друзей… Пожалуй, решающей была для меня первая причина. Я действовал прежде всего как еврей. А остальные? У каждого своя причина, у некоторых сочетались обе.
Утром 14 июня я встал рано. Все было в последний раз: и домашний завтрак – хлеб с творогом, и стол, за которым спокойно сидел отец… Ни словом, ни жестом я не смел выдать себя, дать понять, что, может быть, мы больше никогда не увидимся. Я ушел, не оглядываясь…
Был день выборов в местные советы, когда по условиям советской игры в демократию одна-единственная кандидатура проходит непременно, при любом числе голосов. Голосовать обязаны все. Агитатор, общественный дежурный, не может уйти домой, пока на его участке не проголосуют все избиратели. К вечеру он обегает квартиры еще не проголосовавших и умоляет сходить на избирательньш участок, проголосовать. Чтобы избавить отца от посещений агитаторов, я заранее взял так называемый открепительный талон, дающий право голосовать в другом месте. Чаще всего им пользуются, чтобы не ходить на выборы вообще. Так я и сделал. Объяснил, что уезжаю к другу на свадьбу. Это было почти правдой. Ведь нашу операцию мы назвали "Свадьба".
В магазине я купил сухари, шоколад и бутылку кефира. Если самолет приземлится в Финляндии, которая имеет договор с СССР о выдаче перебежчиков, то нам придется идти лесом в Швецию. Пришел к Залмансонам. Вульф и Израиль посмеялись над моим "продуктом", кефиром. "Коньяк и водка для такого случая подошли бы больше", – шутили они, но я защищал свой любимый напиток. Вульф Залмансон внутрь радиоприемника спрятал свое прощальное письмо к отцу: будет менять батарейки – найдет. Однако на следующий день письмо нашли сотрудники КГБ, производившие обыск.
Время шло. Мы вызвали такси – в аэропорт. Из окна машины я вел наблюдение за улицей. Играл детектива. Но игра вдруг приняла серьезный оборот. За нами неотступно следовала "Волга". В ней сидел начальственного вида мужчина в синем костюме. На железнодорожном переезде наше такси задержалось у шлагбаума – проходил поезд. Мужчина в синем вышел из машины, направился в диспетчерскую будку, а затем, когда шлагбаум подняли, сел в свою "Волгу" и поехал вслед за нами. Так мы и доехали вместе. Я поделился своими подозрениями с ребятами. Они посмеялись над моей шпиономанией. Но войдя в салон самолета, я обнаружил "синий костюм" впереди себя. При посадке в Приозерске с нашим самолетом что-то случилось. Моторы работали вовсю, а пассажиров не выпускали. Примерно через час из кабины вышел пилот и объяснил, что не может остановить моторы. Странно: ведь достаточно отключить подачу бензина. Не слишком ли много странностей для одного дня?
Наконец подали трап. Я бегу за такси. Наша встреча с остальными членами группы назначена на пять часов. Мы опаздываем. У входа в зал ожидания сталкиваюсь с Ригером. Он возвращается из Ленинграда в Ригу после очередного заседания координационного комитета. На ходу бросаю ему "леитраот"18, надеясь, что он поймет, зачем я здесь и куда собираюсь. Но он не догадывается. На стоянке такси огромная очередь. Снова задержка! Вот и "синий костюм"! К нему подруливает "Волга", и он отчаливает на ней с видом человека, исполнившего свой долг.
Мы едем в такси по городу. Высокое серое здание. "Управление КГБ", – поясняет шофер. "Надо как-нибудь сюда заглянуть", – шучу я в ответ, не предполагая, что эта моя шутка окажется роковой. Назавтра я действительно попаду в этот дом и пробуду в нем довольно долго.
Замкнулось первое звено. Впереди целая жизнь, полная невероятных, с точки зрения моего прошлого, событий. Впереди мир тюрем, лагерей, этапов, незабываемых встреч и необычайных судеб. Но главным для меня станет встреча с самим собой, познание себя и постижение воли Б-га.
1"Хумаш" – Пятикнижие Моисеево; первая из книг Священного Писания, которое называют Танахом. См. примечание к стр. 80.
2"Шулхан Арух" – Кодекс еврейских религиозных законов, составленный раби Йосефом Каро (1488- 1575).
3"Книга Судей" – одна из книг, которые входят в Танах. См. примечание к стр.80.
4"Лех леха" – этими словами начинается первое повеление, которое Б-г дал нашему праотцу Аврааму: "Уходи из земли твоей и с родины твоей и из дома отца твоего – на землю, которую Я укажу тебе" (Берешит 12, 1).
5"Пиркей Авот" – "Поучения отцов", сборник изречений мудрецов, который носит мировоззренческо-этический характер. "Пиркей Авот" является одним из трактатов Мишны.
6Бялик, Хаим Нахман (1873 – 1934) – еврейский национальный поэт.
7Жаботинский, Владимир (Зеэв) (1880-1940) – еврейский писатель и публицист, основатель ревизионистского течения в сионизме.
8Ахад Гаам – Ушер Гинцберг (1856-1927) – выдающийся еврейский публицист, основатель духовного сионизма.
9Пальмах – одна из частей еврейской подпольной военизированной организации "Хагана"; действовал в подмандатной Палестине в 1941 -1948гг.
10Агада, пасхальная – повествование об исходе сынов Израиля из Египта, которое является неотъемлемой частью пасхального седера.
11Халуц – пионер-поселенец; так называли юношей и девушек, которые до создания государства Израиль приезжали в -Эрец-Исраэль, чтобы здесь заниматься физическим трудом и участвовать в строительстве еврейского национального дома.
12Трумпельдор, Йосеф (1880- 1920) – сын николаевского солдата, участник русско-японской войны 1904 г.; занимался организацией еврейской самообороны в России и подготовкой евреев к репатриации в Палестину. Т. был одним из организаторов и бойцов еврейских частей в британской армии в период Первой мировой войны.
13Пуримшпиль – шуточное представление по мотивам "Мегилат Эстер", которое устраивают в праздник Пурим. См. примечание к стр. 57.
14Ахашверош – один из действующих лиц пуримшпиля и "Мегилат Эстер". См. примечание к стр. 57.
15"Мегилат Эстер" – один из пяти свитков, которые входят в Танах. В этом свитке излагается история Пурим и его читают в праздник Пурим.
16Седер – пасхальная трапеза с чтением пасхальной Агады в первый, а в диаспоре и во второй вечер праздника Песах.
17Лаг баомер – тридцать третий день отсчета, который ведется от Песах до Шавуот. В этот день прерываются (или прекращаются) траурные обычаи и устраиваются свадьбы.
18Лехитраот – до свидания (иврит).