Было бы неверным утверждать, что имя Ури-Цви Гринберга относится к наиболее громким именам в еврейской литературе 20-го века. По количеству переводов, хвалебным одам в свой адрес и тиражам книг он уступает многим поэтам и прозаикам – как творившим до него, так и жившим позднее. Тем не менее, именно Гринберг смог стать символом, знаковой фигурой не только в еврейской и израильской литературе, но, прежде всего, в сегодняшнем израильском общественном сознании. Гринберг удостоился того, чтобы его называли аббревиатурой – АЦАГ, подобно тому, как называют великих еврейских мудрецов и мыслителей прошлого: Раши, Рамбама, Аризаля, БЕШТа…
«Гринберг – наш последний шанс» – написал один из современных израильских публицистов, говоря о перспективах выхода израильского общества из политического и культурного кризиса. Волна публикаций и переводов, создание в Иерусалиме «Дома наследия Гринберга» – все это свидетельствует о том, что поэт все больше воспринимается многими как наставник и лидер поколения, причем не столько своего, сколько нынешнего, нашего. Ведь поколение Гринберга оказалось не готово принять и понять его по многим причинам…
Наша задача – попытаться понять: что делает личность Гринберга настолько значимой сегодня для израильского общества и еврейского мира в целом?
Творческий путь Гринберга поначалу был схож с путем многих его современников – представителей золотого века еврейской литературы, который, по определению литературоведов, начался с Ицхака Переца и завершился расстрелом цвета еврейской интеллигенции Советского Союза в 1949-1952. Ури-Цви родился в 1896 году в Австро-Венгрии, в местечке Белый Камень под Лембергом (Львовом), в семье галицийских хасидов. Это была не простая семья: прадедом Гринберга был знаменитый раби Ури из Стрельска, основатель династии стрельских цадиков, прозванный «Огненным Ангелом». Три поколения предков Гринберга также были раввинами – адморами хасидских дворов в Галиции. Возможно, такая «наследственность» в будущем отчасти определила его судьбу. Однако до определенного момента вехи жизненного пути поэта во многом повторяли путь множества представителей его поколения: с полутора лет он жил с семьей во Львове, параллельно с традиционным образованием получил основы светского, закончил гимназию, увлекся идеями социализма, просвещения и сионизма одновременно. Затем последовал отход от традиционного еврейского образа жизни, что было воспринято семьей как величайшая трагедия…
Первые публикации Гринберга относятся к 1912 году. Характерно то, что с самого начала он пишет параллельно на идиш и на иврите, воспринимая иврит как вечный общееврейский язык, хотя окончательно переходит на иврит только в 1924 году. В своих ранних стихах он, опять же, как многие другие, проходит через подражание русским и европейским неоромантикам, символистам, а прежде всего – Бялику и древним еврейским поэтам, таким как Йегуда а-Леви, Ибн Гавироль.
Первой из катастроф, навсегда изменивших мировоззрение Гринберга, стала Первая мировая война – первая братоубийственная для евреев война в новой истории. Еврейские подданные России и Австро-Венгрии были насильно призваны в обе враждующие армии. В 1918 году Ури-Цви был призван в австрийскую армию – и стал свидетелем не только того, как евреев заставляют стрелять по евреям, но и страшных стихийных погромов, которые учинили поляки и русские, взяв Львов в 1918 году. После львовской резни Гринберг впервые пишет о том, что у евреев в Европе не может быть будущего. В это время появляется его мрачная поэма «Мефисто», наполненная апокалиптическими образами.
Однако именно в те дни на карте Европы появились два государства, суливших евреям свободу, равноправие, процветание. Первым из них была Республика Советов; вторым – Польша, получившая суверенитет по условиям Версальского мира.
Польша, страна, где евреи жили уже семь столетий и составляли до 30 процентов населения, обещала стать тем государством, где расцветет еврейская культура, а угнетенный народ обретет покой и определенную автономию. Забурлила общественная жизнь. В Варшаве, Лодзи, Кракове десятками создавались еврейские газеты, партии, общественные движения.
(«Совсем скоро в Польше должна быть учреждена еврейская культурная автономия» – вполне серьезно писал в то время литератор Мейлах Равич).
В Варшаву стекались интеллектуалы как из Польши, так и из России (особенно Одессы и Киева), Австрии, Германии.
Кроме того, в Варшаву устремился обратный поток деятелей культуры и искусства из Палестины, не выдержавших суровых условий жизни Нового ишува.
Альтернативой Польше был Советский Союз, где с 1922 года Наркомпрос вел показательную проеврейскую политику, демонстрируя торжество интернационализма в новом государстве. (Мало кто догадывался, что через каких-нибудь 4-5 лет эта показуха сменится жестокой эпохой евсекций, засильем официозной литературы на идише, тиранией Литвакова и его клики. Уже к 1925 году значительная часть еврейской интеллигенции покинет Россию, направившись в Палестину).
В Варшаве проходит 2-й период творчества Гринберга – экспрессионистский, связанный с литературной группой «Халястра» – в переводе с идиша «орава, банда». Эта группа объединила на короткий период (1921-1924) таких разных авторов, как Перец Маркиш, Гринберг, Мейлах Равич, Моше Бродерзон, Йегошуа Зингер. Основной идеей группы был юношеский протест против любых устоев и традиций – без исключения. Гимн движения, написанный Маркишем, свидетельствует о характере литературного кружка лучше любой критики:
«Мы юная, веселая, поющая халястра,
идем неведомым путем
тоскливым мрачным днем
и в ужасе ночном
пер аспера ад астра!»
Стихи халястровцев представляли из себя гремучую смесь из Блока, Маяковского и других футуристов. В движении «халястровцев» проявилась одна из глобальных проблем идишистской литературы того периода – ее повальная подражательность. Еврейские поэты зачастую перерабатывали чужое творчество, чужие приемы, переносили их в среду языка идиш – и это уже считалось литературным открытием… Тем не менее в Варшаве «Халястра» собирала на своих «утренниках» (представления – дабы противопоставить себя общинным устоям – всегда проходили в субботу утром, параллельно утренней молитве в синагогах) полные аншлаги; на них заходили даже такие «зубры» еврейской литературы, как Шолом Аш, Дер Нистер, Юлиан Тувим…
Группа Маркиша издала три журнала – «Халястра», «Альбатрос», «Вог»; каждого – по 2-3 номера, но почти все это происходило уже без Гринберга. После публикации поэмы «В царстве креста» («Ин де малхус фун цлав»), где христианство и доктрина церкви были подвергнуты беспощадной критике, польское правительство откровенно указало Гринбергу на нежелательность его пребывания в «демократической» Польше. И в конце 1923 года правнук «огненного ангела» совершил то, что было, вероятнее всего, предопределено уже львовским погромом – переехал в Землю Израиля.
В Палестине Гринберг начинал как заядлый социалист, штатный поэт левого рабочего движения. Однако по мере того, как менялась социальная картина в Ишуве, по мере появления арабского террора и английских репрессий, мировоззрение поэта пережило качественный перелом.
Перелом этот произошел постепенно и был обусловлен, вероятнее всего, тремя разнородными, но взаимосвязанными факторами: окончательным переходом Гринберга на иврит, политическими событиями тех дней и тесным общением с кругом рава Авраама-Ицхака Кука.
Значительная часть еврейских литераторов видела будущее еврейского народа неразрывно связанным с ивритом – возрожденным древнееврейским языком, призванным возродить и сплотить нацию на исторической родине – Земле Израиля. Однако поэты, писавшие на иврите, пережили в начале 20-х годов определенный кризис. Основной причиной этого кризиса была нехватка аудитории: у молодого общества, заново осваивавшего Эрец Исраэль после волн 1-й, 2-й и 3-й алии, проблемы культуры стояли на заднем плане – далеко позади проблем политических, экономических, бытовых. Вторая причина кризиса заключалась в реформе языка, которой подвергся иврит в начале 20-х под натиском «разговорной действительности». За литературную норму было принято сефардское произношение, с отличным от ашкеназского прочтением огласовок, с использованием буквы «тав» вместо «сав» и обязательным ударением на последний слог. Таким образом большая часть стихов Бялика, Черниховского и других авторов, приехавших из Европы, утратила музыкальную связь со слухом читателя, а зачастую – даже рифму. Некоторые, как Яков Фихман, переписывали собственные произведения с учетом нового произношения. Так или иначе, определение «пишет, как Бялик» в одночасье из достоинства превратилось в недостаток. В этих условиях легче всего было поэтам, выросшим в Палестине, репатриантам во втором поколении, таким, как Йегуда Бурла, Ицхак Шами, Йегошуа Бар-Йосеф.
На этом фоне Ури-Цви Гринберг оказался в выигрышном положении. На него, выросшего в традиционной семье и в австро-венгерском интернациональном котле, не давила ни русская литература в лице Блока, Есенина, Хлебникова, ни ашкеназский иврит, который был привычен для просвещенных европейских евреев. Иврит Гринберга был изначально максимально близок к ивриту Танаха – Пятикнижия и книг пророков, а его литературными кумирами служили прежде всего классики испанского средневековья и школы Цфата.
Гринберг селится в городе Яффо – Тель-Авив, ставшем тогда центром израильской культуры. Здесь в 1924 году происходит его встреча с равом Авраамом-Ицхаком Куком, который был в то время главным раввином Израиля, и знакомство с его окружением. Эти встречи определили дальнейший путь поэта. В те годы в круг рава Кука входили и Бялик, и Агнон, и Гилель Цейтлин, и многие другие лидеры новой еврейской культуры. Рав Кук создал и распространил новую концепцию иудаизма, которая во многом помогла разрешить дилеммы того поколения. Ведь большинство интеллектуалов, входивших в его круг, в свое время сознательно ушли от традиции под воздействием просвещения, светского образования и раннего сионизма, считая невозможным совмещать традицию и культуру. Рав Кук же говорил о том, что невозможно отделять одно от другого, эстетику от Торы, светскую эрудицию от веры. Он подчеркивал, что все процессы, происходящие с еврейским народом на данном этапе, являются звеньями одной цепи и ведут к созданию национального дома, освобождению от ига народов и к грядущему избавлению. Он объяснял, как упорная консервативность ортодоксов и воинствующе светский напор раннего сионизма невозможны друг без друга; как сельскохозяйственная деятельность пионеров-поселенцев неразрывно связана с исполнением древних пророчеств. Главное, к чему призывал рав Кук – освободить свое сознание от наносного, поверхностного слоя, приобретенного в изгнании, дать внутренней сущности еврейского народа выйти наружу, – и тогда, как обещал он, произойдет качественный скачок, который позволит евреям обрести свое подлинное национальное лицо – лицо персонажей Танаха, пророков, древних героев Иудеи. Учение рав Кука по-разному повлияло на разных людей. Для многих представителей культурного бомонда, глубоко переживавших свой разрыв с традицией, но не знавших, как жить иначе, идеи рав Кука стали спасательной веревкой, позволившей найти компромисс с самими собой. Гилель Цейтлин и Шмуэль Агнон вернулись к соблюдению заповедей Торы полностью; некоторые другие, как Бялик – частично. Сам Ури-Цви Гринберг полностью нашел себя в системе традиционных ценностей, в мире Торы, хотя до самого конца жизни его нельзя было назвать ортодоксальным евреем в общепринятом смысле этого слова. Однако в Торе и героической еврейской истории АЦАГ находит почву, на которой вырастает все его дальнейшее творчество. Так появляется классический, грозный, не щадящий ни себя, ни других Гринберг, – поэт-пророк, буревестник эпохи Мессии, близкий по духу пророку Иеремии в Танахе. Главными темами его творчества становятся Иерусалим, Храмовая Гора, освобождение Земли Израиля из рук захватчиков, избавление, которого нельзя ждать пассивно – за него надо бороться и принести его своими руками. Гринберг мыслит и пишет архетипами, которые выше повседневной реальности, и пишет стихи – пропитанные болью, негодованием и надеждой одновременно:
«В святом Иерусалиме, моих предков-зелотов столице,
Ханаанеи обитают – с женами своими, детьми и ослами.
И христиане – с колоколами, башнями, колючими крестами.
Есть также и братья и сестры мои – прирученные волки.
Ученье предков спрятано на донышке их душ.
И лавки бакалейные есть тут, и Стена плача.
И старики полуживые, любимцы Б-га, в талесах истертых.
И юноши горячие – похожие на воинов в Бейтаре, Гуш-Халаве.
И я прохожу здесь, как волк,
Отвернувшись от жилья людского…»
(1929)
В этом коротком стихотворении можно проследить все основные темы и акценты поэзии Гринберга. Это и тема Иерусалима, и создание моста времени между героическим прошлым народа и его настоящим (предки-зелоты, Бейтар, Гуш-Халав – и в то же время Стена плача и бакалейные лавки); и позиция самого поэта, который сравнивает себя со свободным волком, который не может даже смотреть в сторону «волков прирученных» – тех братьев и сестер, которые готовы мириться с «ханаанеями, ослами и крестами», у которых «учение предков – на донышке душ» и которые лишь «похожи на воинов в Бейтаре» – но, увы, не они… Показательно, что АЦАГ не называет арабов арабами – в его стихотворении они «ханаанеи». Ханаанеи – прообраз любого народа, который захватит Землю Израиля, не имея на нее права.
В этом стихотворении проявляется еще одна важнейшая тема Гринберга – тема неприятия европейской и, более обще, христианской цивилизации, неприятия, корни которого уходят еще к 1-й мировой и Львовскому погрому и которое усиливается вновь на фоне антисемитской британской политики в Палестине. Неприятие это настолько велико, что Гринберг рассматривает свой ритмический верлибр с переменным количеством стоп в строке как сознательный вызов, бунт против европейской поэзии с ее силлабо-тоническим строем. В других произведениях Гринберг пишет на ту же тему еще более жестко:
«Известно ли Вселенной гоев,
Несущей крест,
Как выглядит она и что в душе ее?
И есть ли хоть один народ во всей Вселенной,
Чьи руки не окрашены моею кровью?..
Пусть из лесов своих он выйдет,
И я увижу,
Как на колени встанет он и ниц падет,
Поднимется и скажет в полный голос:
«Я – христианин,
И так же, как и основатель христианства,
Я – еврей!
Я не виновен в преступлениях кровавых,
Во всех злодействах христианских в мире!»
Быть может, пророчество АЦАГа исполнилось отчасти тогда, когда Вилли Брандт встал на колени в Варшавском гетто? Или тогда, кто Евтушенко читал над Бабьим Яром:
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!
Палестинская действительность двадцатых-тридцатых годов была достаточно сурова. Именно в это время происходит вторая катастрофа в жизни Гринберга – еврейские погромы 1929-1936 годов в Палестине, когда еврейские лидеры молчали и никак не отвечали на нападения арабов, боясь навлечь на себя гнев всемогущих британских властей и мировой общественности. Убийства евреев в Хевроне, Гуш-Эцйоне, киббуцах остались безнаказанными. «Каждый день – похороны» – с болью восклицает Гринберг и гневно обращается к соотечественникам в «Повседневном погребении»:
«Четырежды исполнилась луна,
охота длится, устали не зная,
Арабские ружья палят, ведется отстрел.
По норам забились еврейские зайцы…»
Позже, в 1948 году, Ури-Цви подведет страшный итог:
«На милосердие мы уповали две тысячи лет,
Пытались быть Б-гу кротким сыном – «Да будет так!»
Хоронить убитых, рыдать над ними и ждать,
Когда же взглянет Г-сподь на уцелевшую горсть
И явит чудо: барана, запутавшегося в кустах.
Мы верили в милость народов… В любом листке
Мы находили несколько кружащих голову слов,
На Западе и на Востоке были смазкой для всех колес,
На все чужие свадьбы мы слали своих плясунов.
И всякий раз лилась наша кровь… А на нашем веку
Случилось такое, что страшно в своей простоте.
Мы смыслим в жизни не больше, чем тот несчастный баран!
Но бараны едят траву, а не судят о красоте…»
В творчестве АЦаГа все настойчивее звучит тема "Мессии, которого мы упустили". Это поколение не приняло не только его как поэта: точно так же оно отвергло Мессию. Об этом он пишет в одном из своих ключевых произведений – "Ребенку расскажу". В этом стихотворении Гринберг говорит о том, что может обращаться только к детям, тем, кто готов и способен воспринимать новый мир непосредственно, тем, кто не парализован столетиями рабства:
"Еврейский ребенок в доме моем, в униженном Сионе. Вечер. Смеркается.
Я говорю – а ты у меня на коленях.
Тебе, мой милый, расскажу историю про доброго Мессию, который не пришел.
Не расскажу, мой милый, тем, кто старше. Нет у них таких глаз и блеска такого в глазах.
Взрослые слушать не будут, как ты, их судьба оглушила в Сионе, и души их – словно крестьянский светильник из глины…
…
Не пришел наш Мессия… Орлом он над бездной кровавой парит.
Днем и ночью я слышал шуршание крыл.
Он добрался до Яффского берега – странник с сумой на плече: нищий провидец, готовый к битве…
Его узнал я позже в пахаре, идущем полем под палящим солнцем,
В каменотесе, дробящем скалы Иерусалима.
Как близко он был… Он был здесь. Как шум вина, что бокал заполняет, – слышал я шум его сердца.
Слышал я поступь его по горам – словно серна по горным уступам.
Но не пришел он к Храмовой горе – единственной, куда он не ступил…"
Ответом на подобные стихи была повсеместная травля поэта. Его называют «кровавым поэтом», «кровавым Гринбергом», шовинистом, запрещают печатать, поносят в газетах – и в 1932 году доводят до вынужденной временной иммиграции.
Только через 60 лет в израильских газетах напишут: «За что называли фашистом Гринберга? За то, что он считал Шхем и Хеврон еврейскими городами, а Храмовую гору – еврейской горой? Но разве это не так?».
Под натиском критики и преследований в 1932 году Гринберг оставляет Землю Израиля и возвращается в Польшу. Покидая Землю Израиля, поэт пишет:
«Вот выжженные горные хребты, укрытые ковром сухих колючек…
Жар слез моих и арфа вавилонских рек: вот эхо вечности.
Эти края, святые в трауре и в горечи сиротства, – мои,
И в конце лета пыль на винограднике ничейном – собран виноград…
Эти края не описать словами, ибо они – сам образ,
Который надо видеть, пить, уйти в него,
Как те, что падали на меч свой испокон веков.
Я еду, еду… Но не уезжаю никуда
Из этих гор, где начиналось детство…
Вот синеет, мерцая, морской горизонт Иудеи…
Я и есть тот ребенок, что стоит у машины на горной дороге,
На том сторожевом посту, в Йерусалиме, исходящем кровью,
И говорит: Не уезжай! – всем тем, кто едет
К морским берегам…
Эти два слова – приказ и судьба всем, кто слышит.
Счастлив скиталец, который на зов их вернется»
(«Эпилог: Тайна двух слов»).
Гринберг оставался в Польше до 1939 года – почти до самого кануна третьей, быть может, самой страшной катастрофы в его жизни и жизни всего еврейского народа в 20-м веке. Не стоит, наверное, говорить о том, что он предсказывал катастрофу задолго до начала войны – в 1937 году, в сборнике «Книга упрека и веры» – ведь любое упоминание о подобных предсказаниях от чьего угодно имени ретроспективно рассматривается как спекуляция…
Во время Холокоста погибла вся семья поэта, его мать и сестры, весь мир, в котором он вырос и долгое время жил. Катастрофа сломала все поколение – кто не погиб физически, умер морально. Но даже здесь ответ Гринберга не похож на реакцию большинства.
Философ Адорно спросит: «Возможна ли поэзия после Освенцима?» Пауль Целан напишет «Фугу смерти» – и запустит часы, которые через 25 лет приведут его к самоубийству. Перец Маркиш будет оплакивать погибших – и исчезнет за решетками Лубянки через несколько лет. Однако Гринберг, видящий себя потомком воинов Бейтара и наследником пророка Иеремии, увидит в огне Холокоста тот же огонь, который когда сжег Храм, и будет писать о том, что есть жизнь даже после смерти, в своих самых горьких стихах – тех, где он обращается к матери, сестре, ушедшим родным и друзьям:
«Евреи стоят и плачут.
И я тоже стою и плачу.
Но не видишь ты, как сын твой плачет, мама!
Как холодно мне и как плохо!
Как вместит мое тело меня вместе с ужасом этим
И с этим плачем?»
«Вместит. Как мир в себя вмещает
Всю скорбь нашей гибели, сын мой!
И как земля, что впитывает кровь и плоть нашу, сын мой!
Плачем этим живи, будто сталью чеканной.
Переплавь его в песнь. И гнев будет вечным огнем.
Вырой вечное русло Иордану этому слез:
Второе русло полноводному Иордану», –
Так ответила мне мама, и не видно лица ее,
Ибо голос ее донесся с высокой звезды…
И сказал я: «Амен… Иордан к Иордану».
В этом – весь Гринберг. В миг величайшей безысходности, как личной, так и общенародной, он слышит в голосе матери призыв: вырой для наших слез второе русло Иордану, великой еврейской реке; «Иордан к Иордану» – вместо принятого «прах к праху», вместо того, что за 45 лет до того написал Бялик:
«Встань и беги в степную ширь, далече,
Там, наконец, рыданьям путь открой,
И бейся там о камни головой,
И рви себя, горя бессильным гневом,
За волосы, и плачь, и зверем вой –
И вьюга скроет вопль безумный твой
Своим насмешливым напевом»
(«Сказание о погроме»)
… Позже Гринберг объяснит, почему Израиль смог победить в Войне за независимость: «Наш народ был мертв, а когда мертвые выходят на войну, их не могут победить живые, даже если эти живые – арабы».
В 1948 году Израиль обрел независимость. Гринберг – единственный израильский поэт, который дважды – в 1948 и 1955 годах – получает национальную премию имени Бялика, однако каждый раз вручение премии ему превращается в политический скандал. Все газеты Израиля обрушиваются с критикой на комиссию, присудившую премию «еврейскому нацисту», но сила таланта АЦаГа настолько велика, что ей невозможно противостоять, как невозможно было противостоять голосу пророка Иеремии…
Но и на этом Гринбергу не дано было обрести покой. У власти по-прежнему оставалось левое правительство социалистов, поэта по-прежнему клеймили позором, а сердце Иерусалима – Старый Город – и Храмовая гора оказались в руки арабов…
Храмовая гора. «Храмовая гора – сердце страны», – писал Гринберг. «Тот, кто владеет ею, владеет и Землей Израиля…» Когда-то, в 1924 году, поэт впервые ступил на Храмовую гору. Через 40 лет, в 1964, когда сама мысль об обладании Храмовой горой казалась безумной, Гринберг написал потрясающее эссе «Пребывание Творца в момент сотворения мира на Храмовой горе в Йерушалаиме». В этом эссе есть такие слова: «И по сегодняшний день, спустя почти 40 лет моего противостояния поколению, наполняюсь я восхищением от того моего бессилия выразить увиденное на Горе – источнике моей жизни, и то, чем я дышал в этом месте. Все виды и пейзажи мира принадлежат Всевышнему, и свет Его излучается на них, и нет места, лишенного Его присутствия – так знал я все дни жизни моей. Но за все дни свои не видел я сияния, подобного тому, что на Храмовом холме… И вдруг наполнили меня ощущения прошлого: сюда, к этому месту шел я с моим отцом совершить паломничество в праздник… И после всех разрушений и катастроф, и даже когда Храм не возвышается на ней, и даже когда ни одна еврейская нога не ступает по горе. Свет всех светов, излучаемый на этой горе – это сияние семи дней творения, еще с первого мига, когда Творец созидал отсюда. Здесь прозвучало: «Да будет свет!» – и вот он, тот самый Свет, который не гаснет и не уйдет, даже если мир перестанет существовать…»
Гринбергу пришлось пережить еще одну катастрофу – последнюю, четвертую, после 1967 года, когда в ходе Шестидневной войны Израиль захватил Храмовую гору, а затем добровольно отдал ее. «Зачем нам этот Ватикан?» – цинично спросил Моше Даяна один из израильских генералов…
Год спустя, в 1968, поэт поднялся на гору, облаченный в талит, чтобы произнести молитву. Араб-сторож подошел к израильскому полицейскому и потребовал, чтобы он прогнал молящегося еврея – и тот сделал это, потребовав у Гринберга, чтобы тот ушел. Гринберг содрогнулся всем телом, прервал молитву и произнес: «Так я простился с Храмовой горой».
Человека, который видел Гору «источником своей жизни», который верил, что Свет, исходящий из Иерусалима, не уйдет, даже если мир перестанет существовать, – такого человека не могла морально уничтожить ни одна из катастроф, выпавших на его век. В этом секрет поэта Гринберга: каждая его строчка – о трагедиях, выпавших на долю еврейского народа, но в каждой его строчке – вера в то, что этот народ невозможно убить. Человек веры, ощущавший свой поэтический дар как пророческое дарование свыше, именно поэтому стал символом и стержнем, духовной опорой поколения – быть может, не своего, но идущего следом. Те вещи, о которых он писал, которые никто не мог понять, – начали сбываться спустя 30, 40, 50 лет: и строки об арабах-кнаанеях, и о «Вселенной креста», и о «плененном ребенке». Всю жизнь он обращался к «ребенку в плененном Сионе», рассказывая ему о «Машиахе, который не пришел» – но обязательно придет, ибо свету не дано угаснуть никогда. Он и себя видел тем ребенком, который стоит на окраине Иерусалима и обращается ко всему своему народу с двумя словами: «Не уезжай!» И весь гнев Гринберга, за который его столько клеймили, – это не гнев ненависти, а гнев любви, как пишет он о миссии истинного поэта: «Многие воды его не зальют, ибо в нем сила гнева любви…»
Тайна Гринберга – в том, что он воспринимал как единое целое прошлое и настоящее, вечные слова Танаха и сегодняшний день. Быть может, наиболее полно свое пророческое видение АЦаГа проявилось в стихотворении, написанном им в 1930 году:
«В пепле, изрезан, истоптан,
В седой крови союза Б-га с нами –
Тебя я вижу, мой Иерусалим избитый!
И не будь я потомком отверженной расы провидцев,
Сказал бы: вот я стою на обломках великого царства,
И словно Рим, из мертвых не восстанешь к жизни.
Но я принадлежу к расе провидцев,
Чья кровь не расстается с гневом,
Даже расставшись с телом.
И вот я стою пред тобою, истерзанное царство моих предков,
И кровью говорю тебе: в крови своей живи и в пепле,
Ибо нет тебя среди мертвых, как Рима.
Ты – среди обращенных в рабство.
И скалам твоим говорю: Иерусалима камни, рассеченные на части!
Вот слово пророка, юноши из Иудеи:
Живите и ждите, ибо стоит ждать.
Еще увижу вас, скалы мои,
Словно в пророчестве Йезекииля
О костях иссохших!»